– Вот, держи! Хозяин передать велел, ежели не проснется до заката, – сказал он.
В черных рабочих штанах и засаленном бушлате, накинутом поверх льняной рубахи, Игнат смущенно топтался на пороге, не решаясь пройти вглубь комнаты.
– Как зовут нес-мыш-лёныша? – серьезно спросила Липа, по слогам выговорив сложное слово. Несмело погладила зверушку по пушистой маковке. – У него славные ушки и забавная мордочка.
Зайка был слегка потрепанным и совсем не новым: в зеленой байковой жилетке с маленькими блестящими пуговками и клетчатых шортиках, через прореху которых вылезал наружу розовый хвостик пупочкой. Голубыми раскосыми глазами он доверчиво смотрел на Липу, словно просился на ручки.
– Уши, как уши, – ответил смущенно Игнат и поспешно всучил ей зайца. – Зови, как зовется.
– Уши, как уши, как уши, уши… Какуша! – с нежностью выдохнула она.
– Ишь ты – Какуша, будто домового кличут. – Он еще сильней смутился и пригладил пятерней белобрысый чуб. – Только, ты вот что, малая, береги зайца ентова пуще живота своего, жалей, хорони от глаза лихого. Аркадий Маркович, значит, наказал, сказать так, ежели дрёма лихая не отпустит его на третий день.
Путано говорил дядя Игнат и нескладно. Тревожно стало на душе от слов его, но Алимпия не подала виду, только покрепче игрушку к себе прижала. Моргнув длинными ресницами, уставилась на здоровяка: «Папенька всегда говорит, что, если ясности от услышанного нет, то лучше переспросить, чем придумывать небылицы».
– Значит, мой папа умер? – спросила она разумно, выделив каждое слово.
Кузнец аж рот раскрыл, да глаза свои чудные, точно душистые цветки, что распускаются на кусте у дальней калитки, выпучил.
– Да бог с тобой, малая! – загрохотал он, будто гром небесный. – Жив батька твой! Говорю ж, спит он, четвертый день, как спит, а ты чего ж надумала?
– Разве человек может так долго спать? Почему он не просыпается?
– Э-э-э, не хочет, наверно. Поди сон какой глядит. Покуда не доглядит до конца – не проснется. Как-то так, я думаю…
– Наверное, ему мама сниться, – прошептала Липа едва слышно, промокнув заячьим ухом слезу-предательницу.
– Пойду я, пожалуй, – заторопился вдруг кузнец и отвел взгляд. – Ежели чего – в кузне мы… того… – Он хотел было погладить ее по голове, да видно раздумал. Так и пошел, спрятав глаза под козырьком картуза.
То было вчера…
Пыхнув пару раз серой копотью, труба потухла. Ночная смена закончилась. Прислонившись лбом к оконному стеклу, Алимпия зажмурилась от лучей восходящего весеннего солнышка. Как уютно было сидеть на подоконнике, укутавшись с головой в теплое одеяло, оставив лишь маленькую щелочку для глаз.
Она представила, как сейчас из ворот мастерской выйдет отец – такой маленький издалека, в черном пиджаке и серой кепке, как помашет ей рукой и направится в сторону дома, зажав под мышкой белый сверток. Значит, вечером она опять сможет увидеть диковинные вещицы из разноцветных камушков.
Это был целый ритуал. После ужина отец брал Липу на руки и уносил в свой кабинет. Усаживал в большое кожаное кресло напротив огромного стола, заваленного рулонами папиросной бумаги и старыми книгами. Привычно поджигал тонкой спичкой толстые свечи. Смешно надув щеки, опускал потухшую спичку в керамическую баночку. Мимоходом подмигивал притихшей в кресле дочери, запирал дверь на ключ и задергивал на окнах тяжелые портьеры.
Ох, как ей нравилась эта таинственность! С замиранием сердца она следила за всеми передвижениями отца. Вот сейчас он подойдет к ней, поцелует в лоб. Затем, приложив палец к губам, встанет на маленькую раздвижную лесенку и осторожно сдвинет дедушкин портрет в сторону – а там…