Повозочный помолчал и добавил, слегка дергая вожжами:

– Она у меня третья.

– А зовут-то как? – поинтересовался Семён.

– А, – махнул рукой ездовой, – как назову, так и зовут. Да разве я ей зла желаю?! Ей в сто раз тяжелей, чем нам. Ей, кроме бога, – он кивнул на небо, – и пожаловаться некому. Время такое. До человека дела нет, а до лошади… – и он махнул рукой.

– Да, – согласился, успокоившись, Семён.

Ящики выгрузили, подвода двинулась дальше, и все разошлись по своим делам, только Гришка смотрел вслед. Словно встретил что-то родное, и тут же пришлось расстаться. И даже ком подступил к горлу, он сглотнул и пошел к собравшемуся вокруг тушенки и потому оживлённому взводу.

Семён стал делить. В другие разы Гришке досталось бы самое плохое, но в этот раз Семён выбрал самый смачный кусок сала и подал его Гришке. Тот удивился и взял. Кто-то из взвода пытался возразить:

– Почему ему?

Но Семён обрезал:

– Когда Гришке плохой кусок, а тебе хороший, ты молчишь, а когда наоборот, возмущаешься. Эх ты, человечище. А ещё красноармеец.

Слова Семёна протрезвили всех, и никто больше не возражал.

Едва успели поделить, как прибежала собака. Наверное, учуяла запах сала. Удивительно, откуда она взялась в голой степи.

Но все в один голос говорили:

– Опять к Гришке гости.

И тут же позвали его:

– Григорий, выходи, родня пришла.

Григории вышел из-за посторонившихся солдат, склонился над собакой, погладил её по голове, и о чём они беседовали, одному богу известно. После он дал ей немного сала и сухарь. Собака мгновенно проглотила это. Благодарно лизнула Гришке руку и убежала по своим делам, весело виляя хвостом.

Семён удивлялся и спрашивал:

– Как ты их, Гришка, не боишься?

– А чего? Живой, живого всегда поймёт. Собака – не человек, зря не лает. Тут причина нужна.

Нет, понять другую, не человеческую душу Семён был не в состоянии. Но это умение Гришки общаться со всем живым слегка подняло его в глазах Семёна. Но это сейчас, а пройдёт день или два, и раздраженный чем-нибудь Семён обязательно натыкался на стоящего без дела и созерцающего небесную бесконечность Гришку.

– Стоишь, богомолец, – бурчал в таком случае Семён.

Григорий молчал.

– Эх, не я взводный, я бы тебе показал, где раки зимуют, – не унимался он.

Григорий молчал.

– Истукан ты, а не человек, – уже спокойней заключал Семён.

Григорий продолжал молчать.

Семён махал рукой и, раздосадованный непробиваемостью Гришки, уходил подальше от источника своего раздражения.

Раздача тушёнки и сала происходила перед самой атакой. Наверху посчитали: сытый боец веселей наступает.

Оно так и было, в голой степи разжиться провиантом нельзя, взять негде. Если только суслика подкараулишь. Но не лежала русская душа к похожим на крыс мелким грызунам. А подстрелить зайца не удавалось. Хоть они, напуганные неумолкающим грохотом, и были слегка очумелые, хоть и метались туда-сюда, а попробуй попади. Если только взрывной волной накроет, но такое если и случалось, то раз или два, не больше.

Рядом с войной живность жить не хочет, ей покой и тишина нужны. Вот и бежит от таких мест подальше.

Когда немцы начали наступать, Григорий хоть и испугался, но стерпел и страх свой не показал. Хотя крестился и читал про себя молитву. Но бог богом, а страх страхом.

Когда танк ползет, грохоча железным нутром и лязгая гусеницами, кто хочешь испугается, потому и кажется, что ползёт на тебя и стреляет только в тебя.

И Иван, и Семён, и взводный сколько ни прятали страх внутрь, а вон у каждого на лбу страх так и сидит.

На словах все герои. Пули да осколки не разбирают, кто герой, кто не герой, всех крестят одинаково.