Многие авторы, начиная от Риса и заканчивая Пойнсетом, понимали историческую обусловленность трудовой этики. Географы Вудбридж и Морзе, как и другие наблюдатели, верили в конечный успех независимых «Мексики и наций Южной Америки». Вудбридж, впрочем, отмечал, что из-за смут (confusion) и плохого развития «искусств и улучшений» пройдет еще много времени, пока эти страны займут «важное место на политическом небосклоне (scale)»[223].
Убежденный в блистательном будущем Нового Света, анонимный памфлетист подчеркивал уникальность революции в Южной Америке: «Мы увидели, как народ, погруженный, думали мы, в праздность и медлительность – естественные последствия их правления, внезапно поднимается с энтузиазмом во имя дела свободы и независимости, встречая все опасности и страдания ради их защиты»[224].
Корреспондент “National Intelligencer” из Сантьяго писал, что креолы «честны, благожелательны и гостеприимны – горячи, но праздны и не наделены той энергией ума, необходимой для постоянства (stability).
Их суеверия и предрассудки сдерживали прогресс умственного роста, но теперь люди меняются»[225].
Многие возлагали надежды на экономическую необходимость, которая поборет старые привычки: «Если бы труд был естественен для человека, Колумбия скоро бы расцвела, как пальма; но эта привычка неизбежно развивается скорее в холодном, а не жарком климате… Ничто не ускорит перемену скорее, чем стремление к прибыли. Жадность есть заклятый враг праздности»[226].
К проблеме национального характера вплотную примыкает обсуждение расового состава населения Латинской Америки. Сразу подчеркнем, что преувеличивать расизм североамериканцев в оценке южных братьев – значит, попасться на презентистский крючок. В те годы еще сильна была традиция просветительского универсализма, и расизм еще не стал таким важным фактором в общественном сознании США, как это сложится к середине XIX века.
Так, Уильям Дуэйн говорил о своем уважении к «красивому мулату» генералу Гомесу (1783–1853)[227]. Один виденный им весьма процветающий колумбийский городок, заселенный исключительно свободными неграми, ничем не отличался от соседних[228]. Спутник Дуэйна Бэйч с удовольствием слушает танец и музыку мулатки и негра и восхищается беседой с офицером-негром. Бэйч признавал в себе определенные расистские предрассудки, с которыми стремился бороться: «Те, кто видели африканскую расу только в Соединенных Штатах, где ее, ожесточенную невежеством и деградацией, полагают средним звеном между свободным человеком и низшими животными, не могут подумать о связях с ними, кроме как с чувством отвращения; и возможно, то же чувство передалось мне, когда я пишу о встречах с людьми этой несчастной расы, чьей дружбы мне следовало искать»[229].
Джон Милтон Найлс (1787–1856) хвалил просвещенную политику колумбийского правительства, законодательно отменяющего рабство и расовое деление[230]. Говоря о Чили и Боливии, филадельфийский купец Бенджамин Чеу (1758–1844) опасался, что укоренившиеся расовые предрассудки еще долго просуществуют в Латинской Америке, несмотря на правительственную борьбу с ними, а ведь там, где господствует «превосходство белых над другими расами (colours)», не может быть «демократического равенства»[231].
Безусловно, расизм был основой жизни Юга США. На общенациональном уровне он проявлялся, когда под угрозой оказывалось единство Союза. Наиболее ярко это показала реакция на события 1817–1818 гг. на флоридском острове Амелии, который был захвачен разношерстными борцами с Испанской империей, объявившими об освобождении рабов, – но продолжавшими, кстати, подпольную работорговлю. В испуганном воображении североамериканцев сразу замаячил призрак успешной революции рабов на острове Сан-Доминго (1791–1804), завершившейся провозглашением независимого Гаити, изгнанием французов с острова и резней тех белых, кто не успел бежать.