Ностальгия – вот оно что! – пожирала бедного Авксентия Мироновича… Да-да! Она, Тоска-акула! Впрочем, ностальгия – это не кручина по стране, где ты родился и, казалось бы, счастливо жил и которую волею обстоятельств покинул. Не тоска по людям, которых ты любил и в «далеком далеко» вынужден был оставить. Ностальгия – это хандра по самому себе, прежнему, молодому, еще – а точнее: уже – не найденному. Ностальгировать – все равно, что искать счастья в перемене мест. Ибо все перемены происходят внутри нас. Самый интересный собеседник для каждого из нас – он сам. Это однозначно и оспариванию ни в коей степени не подлежит.

 Древние говорили, что страшнее смерти только забвение. Они обманывались. Страшнее всего: прожить не свою, а чужую жизнь. Не напрасно, но зря. Варгин-Уманский жил в Завейске, если судить по его дневнику, скорее всего, не своей жизнью, она осталась у него как сон где-то на берегах Сены. Цепляло же Авксентия Мироновича с вящим, реальным миром только одно сокровенное существо – его собака. И вот ее не стало… Что остаётся? Только выть волком на звезду Сириус, собачью звезду ещё с календ древних египтян.

 Разве не ещё одно свидетельство того, что не человек одомашнил собаку, а она – его?

 Насильственная смерть близкого существа рождает не страх, а ненависть. А она разрушительна, прежде всего, по отношению к самому себе.

 Или у Авксентия Мироновича была и другая, более существенная, цель пребывания в Завейске?

 *                  *                  *

 Время в пространстве памяти не имеет времени… Когда у него, у Гошки Распорова, появилась первая собака? Он помнил её очень смутно, был слишком маленьким, когда эта тяжёлая белёсая дворняжка с коричневым пятнышком на спине впервые залаяла у его колыбели. Точнее – у старой бельевой корзинки из ивняка, приспособленной под Гошкину детскую кроватку. Чуть более десяти лет прошло после самой разрушительной из войн, и бедность в стране-победительнице оставалась всеобщей. Вовсе не унизительной, далеко не обязательной, просто всеобщей. Вожди сулили стране коммунизм через четверть века, а пока гарантировали гражданам лишь равенство в нищете. Но люди всё равно были счастливы хотя бы потому, что остались живы.

 …Собачку эту назвали Флейтой. Она прибилась к подмосковному дому Константина Петровича, деда Георгия по матери, в зимний холодный день. Снег шёл сплошняком разлапистыми, густыми хлопьями. Падал вертикально как нескончаемый занавес в белом безграничном театре. Ни ветерка, ни вьюги, ни позёмки… Дед, кряжистый, некогда крепкий человек с усами, похожими на ластик ровно под курносым носом, убирал деревянной лопатой снег с дорожки, как из-под белого, студеного полога у калитки появилась собака. Возникла в полной снежинок тишине, которая бывает только в русскую, столь обильную на осадки зиму. Собачка по-хозяйски подошла к Константину Петровичу и ткнулась острой мордой ему в колени. Потом привстала и положила передние лапы деду на грудь.

– Смотри-ка… Сучка. Ты откуда? – Опешил Константин Петрович. – Где, скажи, твой хозяин? А, малюха?

 В ответ собачка только облизала деду кожаную рукавицу и покорно легла животом на снег, своим приниженным видом показывая, что готова всем пёсьим существом подчиниться новому хозяину. Служить готова! А потом взглянула – снизу-вверх – на деда большими грустными глазами и издала странный, совсем не собачий, свистящий звук.

– Фьюииить…

– Ничего себе флейта! Теперь и будешь Флейтой!

 Так и появилась в хозяйстве Константина Петровича и Ксении Ивановны лохматая жиличка.

 Снежная псица обожала зиму. Особенно она радовалась, когда шёл снег. Не шёл – валом валил, забивал снежинками каждую щель окрест, строил застывшие волны и целые валы вдоль дорог, стремительно становящихся похожими на оледенелые траншеи… Тогда Флейта – кличка эта моментально прилипла к ней – бросалась в ледяные барханы и словно плавала в них. Она упоённо жевала снег и играла со снежками, которые бросал ей дед, грызла и жадно глотала их.