Снова повисла тишина.

О прошествии нескольких минут одна из дверей, видно, выходившая в коридор, распахнулась и в кабинет в ореоле спертого воздуха из хранилищ ворвался заведующий отделением рукописей – рослый дебелый хлопец с мордой вокзальным циферблатом. «Хлопец», впрочем, вблизи оказался мужчиной за пятьдесят, чья моложавость объяснялась восковой гладкостью лица, происходившей от отека, который возникает обыкновенно от чрезмерного увлечения горячительным. Илья, погрузившись в ассоциации, про себя нарек его «сливой», и даже уточнил – «очаковская»31.

Слива-Порухайло был одет в коричневый пиджак «в елку», песочные брюки и сорочку белизны необыкновенной, подчеркивавшей болезненный оттенок лица. Громовым голосом, в котором сквозила обида человека, по блажи оторванного от дел, главный рукописец выдал почтенному собранию: «Здорово, товарищи заседанцы! Кхм…», – и уселся на единственное свободное место – ближайшее к директорскому столу, которое никто не хотел занять.

Вскотский приступил к вопросу повестки дня, не скупясь на междометия, придающие шик всякой ведомственной речи. В чем состояла его суть, мы уже знаем из предыдущего: исполина-рабочего, которого должны изготовить в Туле из экспериментального особо ценного материала, имевшего оборонное значение, нужно будет ставить в музей – при том эта сволочь ни в какую не помещалась по высоте. Отвертеться от исполина не выходило, а установить его следовало под крышей, так что теперь нужно было этакое придумать и предпринять… Что именно – пока никто не измыслил, потому что большое в малое не входило, хоть ломай крышу.

– А что, Василий Степанович, если вынести мамонтовый скелет, и поставить статую в биологическом отделении? Зверюга и так занимает места как паровоз, а идеи в нем никакой, одни мослы, – предложил зав чего-то там, фамилия которого не важна.

– Дундук! – констатировал его ближайший сосед, член-корреспондент академии. – Во-первых, оно – человек – вершина эволюции. Какого рожна ему стоять рядом с чучелами баранов? Вы на что намекаете? Да потом, штуковина в высоту не входит, а не в ширину. Мамонт этот – оно какое? Длинное! А рабочий, да член компартии, он какой? Высокий! Чуешь: две ноги – или четыре с хвостом в заду? То-то!

Какое-то время силлогизмы члена-корреспондента усваивались. Собрание сидело молча, рисуя в воображении картину изгнания останков мамонта и водворения на их место героя, устремленного ввысь, которого каждый рисовал в воображении по-своему. Ужалову, например, чудилась на нем кепка. Гавриилу Прыскину – буденовка с кокардой и макинтош.

Кто-то (видимо, первый из осознавших) закивал:

– Да-да… верно сказано…

Участники снова оживились.

– А если…

– Распилить! – звонко предложил голос от несгораемой кассы, где еще у бюстика Менделеева лежали приказы на отпуска, перекочевавшие в руки к сидевшему там товарищу, страдавшему патологическим любопытством.

– Пилить пролетария невозможно!!! Что за бред?! – возмутился Вскотский, бросая карандаш об пол, хотя, по глазам его было видно, идею эту он разделял, как еще более разделял ту, согласно которой статуе на выстрел не быть к музею.

Тут с Ильей, совершенно оторвавшимся от реальности, сыгралась дурная шутка:

– Может, на улице его установим? Где-нибудь перед входом? Сверху возведем купол. По бокам – агитация. На куполе – рубиновая звезда с подсветкой. Будут приходить пионеры, герои разные, корреспонденты, – вдохновленно выдал Илья; все ему казалось сейчас игрой.

На него посмотрели так, что лучше бы его не было. Собрание замолчало, ожидая директорского вердикта. Кое-кто напряженно усмехнулся – но таким особым манером, что усмешку можно было мгновенно превратить в гримасу гневную или одобрительную. Присутствуй при этом Леонардо да Винчи, человечество бы обогатилось тремя десятками удивительных портретов, достойных Лувра и Третьяковки. Впрочем, и служителям Мельпомены было чему учиться: Станиславский не только бы восхитился возникшей паузой, но укоротил бы ее вчетверо.