Спички судьбы Юрий Крылов, Виктор Хлебников
© ООО «Издательство АСТ», 2019
I часть: «Чурель! Чарель!»
«Люди, когда они любят…»
Люди, когда они любят,
Делающие длинные взгляды
И испускающие длинные вздохи.
Звери, когда они любят,
Наливающие в глаза муть
И делающие удила из пены.
Солнца, когда они любят,
Закрывающие ночи тканью из земель
И шествующие с пляской к своему другу.
Боги, когда они любят,
Замыкающие в меру трепет вселенной,
Как Пушкин – жар любви горничной Волконского.
«Мы чаруемся и чураемся…»
Мы чаруемся и чураемся.
Там чаруясь, здесь чураясь.
То чурахарь, то чарахарь.
Здесь чуриль, там чариль.
Из чурыни взор чарыни.
Есть чуравель, есть чаравель.
Чарари! Чурари!
Чурель! Чарель!
Чареса и чуреса.
И чурайся, и чаруйся.
«Я славлю лёт его насилий…»
Я славлю лёт его насилий,
Тех крыл, что в даль меня носили,
Свод синезначимой свободы,
Под круги солнечных ободий,
Туда, под самый-самый верх,
Где вечно песен белый стерх.
«Вечер. Тени…»
Вечер. Тени.
Сени. Лени.
Мы сидели, вечер пья.
В каждом глазе – бег оленя,
В каждом взоре – лёт копья.
И когда на закате кипела вселенская ярь,
Из лавчонки вылетел мальчонка,
Провожаемый возгласом: «Жарь!»
И скорее справа, чем правый,
Я был более слово, чем слева.
«Стенал я, любил я, своей называл…»
Стенал я, любил я, своей называл
Ту, чья невинность в сказку вошла,
Ту, что о мне лишь цвела и жила
И счастью нас отдала ‹…›
Но Крысолов верховный «крыса» вскрикнул
И кинулся, лаем длившись, за «крысой» —
И вот уже в липах небога,
И зыбятся свечи у гроба.
«Бобэоби пелись губы…»
Бобэоби пелись губы,
Вээоми пелись взоры,
Пиээо пелись брови,
Лиэээй пелся облик,
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо.
Вам
Могилы вольности – Каргебиль и Гуниб
Были соразделителями со мной единых зрелищ,
И, за столом присутствуя, они б
Мне не воскликнули б: «Что, что, товарищ, мелешь?»
Боец, боровшийся, не поборов чуму,
Пал около дороги круторогий бык,
Чтобы невопрошающих – к чему?
Узнать дух с радостью владык.
Когда наших коней то бег, то рысь вспугнули их,
Чару рассеянно-гордых орлов,
Ветер, неосязуемый для нас и тих,
Вздымал их царственно на гордый лов.
Вселенной повинуяся указу,
Вздымался гор ряд долгий.
И путешествовал по Кавказу,
И думал о далекой Волге.
Конь, закинув резво шею,
Скакал по легкой складке бездны.
С ужасом, в борьбе невольной хорошея,
Я думал, что заниматься числами над бездною полезно.
Невольно числа и слагал,
Как бы возвратясь ко дням творенья,
И вычислил, когда последний галл
Умрет, не получив удовлетворенья.
Далёко в пропасти шумит река,
К ней бело-красные просыпались мела́,
Я думал о природе, что дика
И страшной прелестью мила.
Я думал о России, которая сменой тундр, тайги, степей
Похожа на один божественно звучащий стих,
И в это время воздух освободился от цепей
И смолк, погас и стих.
И вдруг на веселой площадке,
Которая, на городскую торговку цветами похожа,
Зная, как городские люди к цвету падки,
Весело предлагала цвет свой прохожим, —
Увидел я камень, камню подобный, под коим пророк
Похоронен; скошен он над плитой и увенчан чалмой.
И мощи старинной раковины, изогнуты в козлиный рог,
На камне выступали; казалось, образ бога камень
увенчал мой.
Среди гольцов, на одинокой поляне,
Где дикий жертвенник дикому богу готов,
Я как бы присутствовал на моляне
Священному камню священных цветов.
Свершался предо мной таинственный обряд.
Склоняли голову цветы,
Закат был пламенем объят,
С раздумьем вечером свиты́…
Какой, какой тысячекост,
Грознокрылат, полуморской,
Над морем островом подъемлет хвост,
Полунеземной объят тоской?
Тогда живая и быстроглазая ракушка была его свидетель,
Ныне – уже умерший, но, как и раньше, зоркий камень,
Цветы обступили его, как учителя дети,
Его – взиравшего веками.
И ныне он, как с новгородичами, беседует о водяном
И, как Садко, берет на руки ветхогусли —
Теперь, когда Кавказом, моря ощеренным дном,
В нем жизни сны давно потускли.
Так, среди «Записки кушетки» и «Нежный Иосиф»,
«Подвиги Александрам» ваяете чудесными руками —
Как среди цветов колосьев
С рогом чудесным виден камень.
То было более чем случай:
Цветы молилися, казалось, пред времен давно
прошедших слом
О доле нежной, о доле лучшей:
Луга топтались их ослом.
Здесь лег войною меч Искандров,
Здесь юноша загнал народы в медь,
Здесь истребил победителя леса ндрав
И уловил народы в сеть.
«Там, где жили свиристели…»
Там, где жили свиристели,
Где качались тихо ели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей.
Где шумели тихо ели,
Где поюны крик пропели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей.
В беспорядке диком теней,
Где, как морок старых дней,
Закружились, зазвенели
Стая легких времирей.
Стая легких времирей!
Ты поюнна и вабна,
Душу ты пьянишь, как струны,
В сердце входишь, как волна!
Ну же, звонкие поюны,
Славу легких времирей!
«И я свирел в свою свирель…»
И я свирел в свою свирель,
И мир хотел в свою хотель.
Мне послушные свивались звезды в плавный кружеток.
И свирел в свою свирель, выполняя мира рок.
«Огнивом-сечивом высек я мир…»
Огнивом-сечивом высек я мир,
И зыбку-улыбку к устам я поднес,
И куревом-маревом дол озарил,
И сладкую дымность о бывшем вознес.
«Мне спойте про девушек чистых…»
Мне спойте про девушек чистых,
Сих спорщиц с черемухой-деревом,
Про юношей стройно-плечистых:
Есть среди вас они – знаю и верю вам.
«Мизинич, миг…»
Мизинич, миг,
Скользнув средь двух часов,
Мне создал поцелуйный лик,
И крик страстей, и звон оков.
Его, лаская, отпустил,
О нем я память сохранил,
О мальчике кудрявом.
И в час работ,
И в час забавы
О нем я нежно вспоминаю
И, ласкою отменной провожая,
Зову, прошу:
«Будь гостем дорогим!»
«Кому сказатеньки…»
Кому сказатеньки,
Как важно жила барынька?
Нет, не важная барыня,
А, так сказать, лягушечка:
Толста, низка и в сарафане,
И дружбу вела большевитую
С сосновыми князьями.
И зеркальные топила
Обозначили следы,
Где она весной ступила,
Дева ветреной воды.
«Крылышкуя золотописьмом…»
Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
«Пинь, пинь, пинь!» – тарарахнул зинзивер.
О, лебедиво!
О, озари!
«Чудовище – жилец вершин…»
Чудовище – жилец вершин
С ужасным задом —
Схватило несшую кувшин
С прелестным взглядом.
Она качалась, точно плод,
В ветвях косматых рук.
Чудовище, урод,
Довольно, тешит свой досуг.
Опыт жеманного
Я нахожу, что очаровательная погода,
И я прошу милую ручку
Изящно переставить ударение,
Чтобы было так: смерть с кузовком идет по года́.
Вон там на дорожке белый встал и стоит виденнега!
Вечер ли? Дерево ль? Прихоть моя?
Ах, позвольте мне это слово в виде неги!
К нему я подхожу с шагом изящным и отменным.
И, кланяясь, зову: если вы не отрицаете значения
любви чар,
То я зову вас на вечер.
Там будут барышни и панны,
А стаканы в руках будут пенны.
Ловя руками тучку,
Ветер получает удар ея, и не я,
А согласно махнувшие в глазах светляки
Мне говорят, что сношенья с загробным миром легки.
«Вы помните о городе, обиженном в чуде…»
Вы помните о городе, обиженном в чуде,
Чей звук так мило нежит слух
И взятый из языка старинной чуди.
Зовет увидеть вас пастух
С свирелью сельской (есть много неги в сельском
имени),
Молочный скот с обильным выменем,
Немного робкий перейти реку, журчащий брод.
Все это нам передал в названьи чужой народ.
Пастух с свирелью из березовой коры
Ныне замолк за грохотом иной поры.
Где раньше возглас раздавался мальчишески —
прекрасных труб,
Там ныне выси застит дыма смольный чуб.
Где отражался в водах отсвет коровьих ног,
Над рекой там перекинут моста железный полувенок.
Раздору, плахам – вчера и нынче – город ясли.
В нем дружбы пепел и зола, истлев, погасли.
Когда-то, понурив голову, стрелец безмолвно
шествовал за плахой.
Не о нем ли в толпе многоголосой девичий
голос заплакал?
В прежних сил закат,
К работе призван кат.
А впрочем, все страшней и проще:
С плодами тел казенных на полях не вырастают рощи.
Казнь отведена в глубь тайного двора —
Здесь на нее взирает детвора.
Когда толпа шумит и веселится,
Передо мной всегда казненных лица.
Так и теперь: на небе ясном тучка —
Я помню о тебе, боярин непокорный Кучка!
«В тебе, любимый город…»
В тебе, любимый город,
Старушки что-то есть.
Уселась на свой короб
И думает поесть.
Косынкой замахнулась – косынка не простая:
От и до края летит птиц черная стая.
«Я не знаю, Земля кружится или нет…»
Я не знаю, Земля кружится или нет,
Это зависит, уложится ли в строчку слово.
Я не знаю, были ли мо<ими> бабушкой и дедом
Обезьяны, т<ак> к<ак> я не знаю, хочется ли мне
сладкого или кислого.
Но я знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы солнце
И жилу моей руки соединила общая дрожь.
Но я хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза,
Как олень оленя (о, их прекрасные глаза!).
Но я хочу, чтобы, когда я трепещу, общий трепет
приобщился вселенной.
И я хочу верить, что есть что-то, что остается,
Когда косу любимой девушки заменить, напр<имер>,
временем.