был по ту сторону барьера – не идейного или даже нравственного, но барьера между хоть какой-то человеческой рациональностью и всепоглощающей стихией его страстей… ну хорошо, его низких страстей (я не уверен, существуют ли в реальной жизни высокие страсти, и даже подозреваю, что то, что называют высокими страстями, есть состояние ума, в котором отсутствуют низкие страсти, вот и всё). Итак, Мишино отношение к Яшке было: что с него взять, родственник все-таки, нужно просто знать, с кем имеешь дело, и быть осторожным…


…(Из сиюминутных мыслей: я ловлю себя на том, что люди, с которыми мысленно разговариваю, в большинстве своем мертвы, но это ничуть не останавливает меня, даже наоборот. Преимущество возраста: я пережил их, и теперь они мне не могут возразить)…


…Желая продолжить о Яшке: тут целая линия. Две столь разных семьи, наша и Имханицких. Когда отец ругался с матерью, он произносил издевательски: «Поля Имханицкая», после чего мать, как правило, запускала в него первой попавшей под руку посудой. (Тетя Поля Имханицкая, урожденная Герман, была центр той семьи). Для меня разница между семьями всегда материализовалась в момент, когда мать открывала шифоньер и, демонстрируя идеально сложенное, туго заполнившее полки постельное белье, доставала ослепительной белизны смену простынь и наволочек. Входя же в огромную, уставленную потемневшей мебелью гостиную Имханицких, первое, что я видел, был широкий матрац посреди комнаты, покрытый сбившейся посеревшей простыней, и на нем возлежала всегда чем-нибудь якобы болеющая тетя Поля, грязно-седые волосы которой рассыпались по такого же цвета наволочке. Я говорю «якобы болеющая» в том лишь смысле, в котором мой отец произносил в адрес Имханицких: «Больная семейка» и крутил пальцем около виска (мать тут же заявляла, что он не смеет так говорить о ее родственниках, хотя по ее тону можно было понять, что она с ним соглашается). Болезнь тети Поли действительно носила отвлеченный, метафизический характер, потому что она всегда лежала на матраце, который чудился центром вселенной, и именно отсюда, от ее желтоватого и широкого властного лица расходились пучком лучи воли, подчиняющие себе всё и всех. Гостиная Имханицких являла собой удивительное зрелище: ближе к окнам стоял рояль, за которым сидела нервная Лина, дочь тети Поли, сверстница моей матери, и разыгрывала арпеджио для распевающейся студентки консерватории; вдоль правой стены, у двери в кабинет доктора восседали, дожидаясь очереди, слободские пациенты мужа тети Поли, Наты, лечившего от импотенции электрическим прибором, вывезенным им из Австрии еще в начале века. Из двери слева (своей и лининой спальни) время от времени выходил пария семьи, муж Лины Витя Розман, и произносил безвольно осклабившись: «A-а, весь цирк уже в сборе», или: «Представление продолжается», или: «Ну как, паноптикум уже собрался» и тому подобное.

– Витька, не смей мешать! – кричала тогда с ноткой истерики в голосе Лина, но тетя Поля даже не поворачивала головы в его сторону. Определив когда-то, что партия Лины – это чистый мезальянс, она полностью игнорировала зятя, и если иногда вынуждена была обращаться к нему, то не иначе как морщась свысока и брезгиво перебирая пальцами, как это делают, разговаривая с животными. Когда я вырос и с удивлением осознал, что Виктор Ильич Розман был неплохой инженер-электрик, занимающий изрядный пост в одном из конструторских бюро нашего города, я спрашивал себя неоднократно, почему он был мезальянс для плохонькой пианистки Лины и почему, с другой стороны, на долгие годы согласился с ролью, отведенной ему в семье Имханицких. Созерцая медлительное, ни-рыба-ни-мясо, безвольное и всегда готовое на мелкий подкожный сарказм лицо Розмана, можно было с уверенностью отбросить вариант потайной и пылкой его любви к нервной Лине, и тогда возникал другой вариант: тот самый российский вариант покорного преклонения Ипостаси Научной Конкретности перед Ипостасью Гуманитарных Мифологий (или, как сказал бы мой отец без всяких попыток к обобщению: «фантазиями дома Имханицких»). Несомненно, Витя Розман изначально подчинился и согласился с оценкой самого себя по шкале ценностей, практикуемой тетей Полей, и если вы попросите меня описать эту шкалу, то вряд ли я смогу это сделать. Однако она сидит у меня в печенках, селезенках и прочих внутренностях, что означает: я до сих пор нахожусь под ее обаянием и до сих пор явственно слышу медлительную, с мелодраматичесим ударением на каждом слове магнетическую речь тети Поли, то ли вещающую нам, мелюзге, о великом и таинственном (запрещенном у нас в то время) композиторе Вагнере, то ли отдающую приказание домработнице, что купить на рынке. Часы бьют одиннадцать часов вечера, все собираются расходиться – кто по домам, кто по постелям, – внезапно тетя Поля откидывает одеяло и разражается демоническим хохотом. «Ха, ха! – восклицает она. – Одиннадцать часов! В это время нам, бывало, подавали коляску и мы только ехали в оперу!»