«Ну что же, день первый, счет один: один. Посмотрим, что дальше будет…» -Мария философски подвела первую черту и отправилась принимать заказы у новых посетителей.

Глава 3. Мендельсон или Лорка

Войновский в задумчивости прохаживался взад-вперед по гримерке, пока Павел безуспешно шарил по сумке в поисках ключей от машины; внезапно остановился и вдохновенно пояснил:

– Я кажется понял, почему у тебя не идет сцена на Тайной Вечере!

– И почему же?

– Твоему Иуде жалко Христа. Жалко, понимаешь?

– Ну и что с того? Мы же вроде от этого и отталкивались?

Антон покачал головой:

– Нет. Ты ведь ощущаешь себя предателем, а его – жертвой, и вот, тебе его безумно жалко. Но тогда вся сцена становится пронизана фальшью. В этот момент они оба знают, что готовится предательство, и понимают друг друга… «Не я ли, Господи? – Ты знаешь, кто»…

– Так, и что? – обронил Бердянский, теперь так же озабоченно проверяющий свои карманы на предмет все тех же ключей.

– А то, что петля на шее Иуды еще не затянута, он в состоянии изменить ситуацию, так как поцелуй в Гефсиманском саду – его свободный выбор…

– Погоди, погоди… – Павел провел рукой по лбу, на время оставив поиски и сосредоточившись на том, что ему вещал режиссер. – Ты же сам хотел усилить мотив обреченности, а тут вдруг говоришь про свободу выбора для Иуды…

Войновский торжествующе щелкнул пальцами, и взгляд его загорелся от прилива вдохновения:

– Ааа, вот это весьма тонкий момент! Обречены все они – Иисус, Иуда, Магдалина, Пилат, но обречены-то они вовсе не изначально, улавливаешь? Страшное пророчество сбывается именно потому, что каждый участник этой драмы обречен на осуществление своей свободной воли! Понимаешь теперь?

– Хммм… ну да, но все равно какая-то сомнительная это свобода – как оказаться между молотом и наковальней… Но давай к самой сцене. Значит, ты считаешь, что Иуда должен Христа… ммм… ненавидеть? Презирать, как неудачника, в кого он верил, но кто не оправдал его ожиданий? Так?

– Да, да, именно! – воскликнул Антон, и лицо его исказилось страданием, когда он продолжил излагать новое прочтение сцены – Ты и любишь его, и ненавидишь в то же время! И ненавидеть начинаешь больше, когда он тебя гонит прочь, отталкивает… и вот тогда ты принимаешь окончательное решение предать… обвиняешь его, ищешь его вину, а себе оправдание… Паша, я тебя частенько браню за экспрессию, за то, что ты рвешь на части сердце там, где не надо, но вот здесь… здесь как раз не сдерживай себя, выплесни на зрителя и обиду, и обманутые надежды, и страх перед будущим, угрозы, как попытку предупреждения… Ну в общем все, как ты умеешь!

– Антоша, не переживай. – Павел, наконец, выудил ключи из заднего кармана джинсов, и теперь следил за метаниями режиссера, расслабленно развалившись в удобном кресле – Это ты себя на части рвешь с этой постановкой, она же тебя просто высасывает…

– Ох, Бердянский, гореть нам всем в аду из-за этого моего вИдения и прочтения…

– Да нету никакого ада, расслабься! – фыркнул бывший канатоходец. – Я из первых рук узнавал.

– Эх, Павлуша, все под Богом ходим… – Войновский остановился и устремил взгляд куда-то вверх, словно хотел того самого Бога разглядеть сквозь потолочные перекрытия и слои смога и плотных дождевых облаков; потом вдруг резко повернулся к Павлу и пытливо спросил:

– А ты никогда не жалел, что из цирка ушел?

Павел ответил не сразу, потянулся за пачкой сигарет на столе, прикурил и, медленно выпустив дымную струю в сторону режиссера, ответил:

– Никогда и ничуть.

– И что же, совсем не скучаешь?

– По чему? По жесткой проволоке и вонючим опилкам? – глаза Бердянского опасно сузились, добавив сходства с диким котом. – По залатанным трико и ржавой трапеции? Или, может, по тому козлу-технику, у которого нет мозгов и руки растут из жопы, раз он забыл проверить крепление троса? Или по гипсовому панцирю и десяти сломанным костям? «И вот лежу я на спине загипсованный, каждый член у мене расфасованный…» – напел он, искусно сымитировав голос Высоцкого, стряхнул пепел в пустой стакан и зло так ощерился: