– Позвольте вам доложить, – вступился Прудентов, – что в нашем случае ваша манера едва ли пригодна будет.
–, Но почему же?
– Да возьмем хоша "Современные законодательства". Хорошо как они удобные, а коли ежели начальство стеснение в них встретит…
– Голубчик! так ведь об таких законодательствах можно и не упоминать! Просто: нет, мол, в такой-то стране благопристойности – и дело с концом.
– Нельзя-с; как бы потом не вышло чего: за справку-то ведь мы же отвечаем. Да и вообще скажу: вряд ли иностранная благопристойность для нас обязательным примером служить может. Россия, по обширности своей, и сама другим урок преподать может. И преподает-с.
– Ах, да разве я говорю об этом? Но ведь для вида… поймите вы меня: нужно же вид показать!
– А для вида – и совсем нехорошо выйдет. Помилуйте, какой тут может быть вид! На днях у нас обыватель один с теплых вод вернулся, так сказывал: так там чисто живут, так чисто, что плюнуть боишься: совестно! А у нас разве так возможно? У нас, сударь, доложу вам, на этот счет полный простор должен быть дан!
Возник спор, и я должен сказать правду, что Глумов вскоре вынужден был уступить. Прудентов, целым рядом неопровержимых фактов, доказал, что наша благопристойность так близко граничит с неблагопристойностью, что из этого созидается нечто совершенно своеобразное и нам одним свойственное. А кроме того: заграничная благопристойность имеет характер исключительно внешний (не сквернословь! не буйствуй! и т. п.), тогда как наша благопристойность состоит не столько в наружных проявлениях благоповедения, но в том главнейше, чтобы обыватель памятовал, что жизнь сия есть временная и что сам он – скудельный сосуд. Так, например, плевать у нас можно, а "иметь дерзкий вид" – нельзя; митирологией заниматься – можно, а касаться внутренней политики или рассуждать о происхождении миров – нельзя.
– А ведь он, друзья, правду говорит! – обратился к нам Иван Тимофеич, – точно, что у нас благопристойность своя, особливая…
– А еще и на следующее могу указать, – продолжал победоносный Прудентов, – требуется теперича, чтобы мы, между прочим, и правила благопристойного поведения в собственных квартирах начертали – где, спрошу вас, в каких странах вы соответствующие по сему предмету указания найдете? А у нас – без этого нельзя.
– Правда! – торжественно подтвердил Иван Тимофеич.
– Правда! – откликнулись и мы.
– Иностранец – он наглый! – развивал свою мысль Прудентов, – он забрался к себе в квартиру и думает, что в неприступную крепость засел. А почему, позвольте спросить? – а потому, сударь, что начальство у них против нашего много к службе равнодушнее: само ни во что не входит и им повадку дает!
– Правда! – подтвердил Иван Тимофеич.
– Правда! – откликнулись мы.
– Уж так они там набалованы, так набалованы – совсем даже как оглашенные! – присовокупил Иван Тимофеич, – и к нам-то приедут – сколько времени, сколько труда нужно, чтоб их вразумить! Есть у меня в районе француз-перчаточник, только на днях я ему и говорю: "смотри, Альфонс Иваныч, я к тебе с визитом собираюсь!" – "В магазин?" – спрашивает. "Нет, говорю, не в магазин, а туда, в заднюю каморку к тебе хочу взглянуть, как ты там, каково поживаешь, каково прижимаешь… републик и все такое"… Так он, можете себе представить, даже на меня глаза вытаращил: "не может это быть!" – говорит. Вот это какой закоснелый народ!
– И вы… да неужто же вы так и оставили это? – возмутились мы с Глумовым до глубины души.
– Что ж… я?! повертелся-повертелся – вздохнул и пошел в овошенную… там уж свою обязанность выполнил… Ах, друзья, друзья! наше ведь положение… очень даже щекотливое у нас насчет этих иностранцев положение! Разумеется, предостерег-таки я его: "Смотри, говорю, однако, Альфонс Иваныч, мурлыкай свою републик, только ежели, паче чаяния, со двора или с улицы услышу… оборони бог!"