Однажды весной 1907 года Алексей Николаевич явился в школу Егорнова, облаченный в сюртук, торжественный, застегнутый на все пуговицы. Оставшись со мной наедине, он сделал мне предложение стать его женой. В ответ я обрисовала ему всю нелепость нашего положения: я – неразведенная жена, он – неразведенный муж. Но Алексей Николаевич продолжал настаивать, заявил, что его решение куплено ценой глубоких переживаний, говорил, что его разрыв с семьей предрешен… Наконец, желая окончательно проверить чувства Алексея Николаевича к его семье и ко мне, я предложила, чтобы он с Юлией Васильевной совершил заграничную поездку».
А. Н. Толстой согласился с предложением С. И. Дымшиц. Летом 1907 года вместе с женой уехал в Италию, но пробыл там недолго. Вернулся один и вместе с Софьей Исааковной поселился в деревне Лутахенде на берегу Финского залива, где познакомился с К. И. Чуковским, тогда литературным критиком.
Корней Иванович вспоминал:
«Больше полувека назад в деревне Лутахенде, где я жил, – в Финляндии, недалеко от Куоккалы, – поселился осанистый и неторопливый молодой человек с мягкой рыжеватой бородкой, со спокойными и простодушными глазами, с большим – во всю щеку – деревенским румянцем, и наша соседка по даче, завидев его как-то на дороге, сказала, что он будто бы граф и что будто бы его фамилия Толстой…
Вскоре его привел ко мне небезызвестный в то время поэт Александр Степанович Рославлев, рыхлый мужчина огромного роста, но не слишком большого ума и таланта, третьестепенный эпигон символистов. Рославлев жил тут же, в Лутахенде, и странно было видеть, с какой наивной почтительностью относился к нему юный Толстой…
Впоследствии, когда наше знакомство упрочилось, мы увидели, что этот юный Толстой – человек необыкновенно покладистый, легкий, компанейский, веселый, но в те первые дни знакомства в его отношениях к нам была какая-то напряженность и связанность – именно потому, что мы были писателями. Очевидно, все писатели были для него тогда в ореолах, и нашу профессию считал он заманчивее всех остальных…
В ту пору он был очень моложав, и даже бородка (мягкая, клинышком) не придавала ему достаточной взрослости. У него были детские пухлые губы и такое бело-розовое, свежее, несокрушимо здоровое тело, что казалось, он задуман природой на тысячу лет. Мы часто купались в ближайшей речушке, и, глядя на него, было невозможно представить себе, что когда-нибудь ему предстоит умереть. Хотя он числился столичным студентом и уже успел побывать за границей, но в его походке, и в говоре, и даже в манере смеяться чувствовался житель Заволжья, – непочатая, степная, уездная сила.
Посредине комнаты в Кошкином доме стоял белый, сосновый, чисто вымытый стол, усыпанный пахучими хвойными ветками, а на столе в идеальном порядке лежали стопками одна на другой толстые, обшитые черной клеенкой тетради. Алексей Николаевич, видимо, хотел, чтобы я познакомился с ними. Я стал перелистывать их… То было полное собрание неизданных и до сих пор никому не известных юношеских произведений Алексея Толстого, писанных им чуть ли не с четырнадцатилетнего возраста! Этот новичок, начинающий автор, напечатавший одну-единственную незрелую книжку – “Лирика” (1907), имел, оказывается, у себя за плечами десять-одиннадцать лет упорного литературного труда. Своей книжки он настолько стыдился, что никогда не упоминал о ней в разговоре со мною».
С. И. Дымшиц тоже оставила воспоминания о том лете:
«На домик был водружен плакат, рисованный Алексеем Николаевичем, с надписью: “Белый сытый кот гуляет по зеленому лугу”.