Александра Осповна не поверила ни тому, ни другому, всплескивая руками, уставляя на него увядающие глаза, а истина осталась за ним: над «Мертвыми душами» предстояла все еще бездна труда.

Господи, сколько еще размышлений, материалов, обчистки и обработки потребовали они. Конца им не будет, должно быть! А он ни слова не в состоянии выдавить из себя!

И в ту же минуту губернаторский дом и балкон в душе его вызвали самым видом своим отвращение, раздраженье сгустилось, завозилось и заскрипело еще стократ мучительней, еще нестерпимей, все вокруг точно бы обжигало его, так что даже больно стало глядеть.

Вдруг тоскливая осенняя туча запрятала под свое мрачное одеяло уже холодное, однако же чистое солнце. С удивлением взглянул он наверх. Туча, подкравшись неумолимо, точно с умыслом, в тот именно миг, когда потемнела душа, закрывала своим длинным делом весь горизонт, и все продолжала ползти, так что ему уже слышался зловещий, утробный шорох ее.

Он поежился, передернул плечами. Дважды, трижды, множество раз переживал он многие свои впечатления, отчего впечатления разрастались, назревали, полнели, смешивались, сплетаясь с другими, набираясь силы еще от других, подчас готовые его раздавить, так что от них не бывало спасенья, ион поспешно двинулся прочь, надеясь их отогнать от себя, однако уже за спиной безмолвно пересмеивалось и творилось все то, что он видел когда-то в этом доме и в этом, тогда великолепно ухоженном, нынче только что не одичалом саду.

Николай Васильевич в раздражении оставил уютное кресло, в которое почти машинально опустился в тот миг, когда, зачарованный, застыл над обрывом, без цели прошелся несколько раз, все еще испытывая неловкость и стыд, что заговорил тогда с губернатором о добрых делах. На что годились его наставленья?

Он одиноко, беспомощно вдруг повторил:

– Покажи им пример своей жизни.

Сколько такого рода мыслей и слов слышал он каждый день от всех этих единого прекрасного жрецов, как про себя насмешливо величал он московских друзей, и все это произносилось ужасно просто, ужасно легко, без готовности, без желанья сделать именно так, как сказал, а он в самом деле пытался очистить себя, жизнь свою сделать примером, чтобы вложить ее краеугольным камнем в творенье, и чего ему стоили эти усилия, знал один только он.

И вот уже исчерпано все, что имелось у него под рукой, а все еще жизнь не выходила примером, воля гнулась, шаталась, а душа с великим трудом и слишком ничтожным шажком поддавалась ему, его жизнь с непостижимым упрямством продолжала оставаться несовершенной, и оставалось одно.

Где же оно, это высокое право усовестить и обжечь? И какие реченья понесутся тогда на него, как обвал, когда людскому суду выдаст он «Мертвые души» свои? Какие вперятся взоры? На какой выворот вывернут это гордое слово «вперед!»? Кто заслышит и двинется вслед от доброго слова к доброму делу? И не швырнут ли без жалости и ему о примере собственной жизни?

Ужас оледенил все его существо. Николай Васильевич так и застыл, точно отстранился от горчайших попреков, своих и чужих. Одни глаза тревожно метнулись по комнате, точно гонимые жаждой отыскать уголок, где бы он скрылся от них.

Но не было на земле уголка для него, и всякий день с замиранием сердца представлял он себе этот сумбур и этот кошмар, какого не может не быть в бестолковщине жизни, затуманившей всех, лишь он выпустит «Мертвые души», если хотя бы одно неверное слово, хотя бы один слабый звук, изданный неготовой, недозрелой душой обнаружится в них.

К такому сумбуру, к такому кошмару он силился хотя бы отчасти приготовить себя, прикопить в себе мужества пережить и его, когда налетит и закружит, как встарь, пусть с уроном и мукой, как пережил прежний сумбур и кошмар, который обрушился на него после «Выбранных мест».