– Николай Васильевич! Гоголь! Так это вы? Наш знаменитый? Честь и слава литературы?
Выпятив широкую грудь колесом и раскатил, словно вырвал из ножен к атаке палаш:
– Ур-р-ра!
Вздрогнув от неожиданности, он огляделся в испуге.
Шумливые путники усаживались за обеденный стол и, слава Богу ничего не слыхали.
Подхвативши под руку незнакомца, увлекая в нишу окна, он зашептал ему в самое ухо:
– Тише, тише! Мы обратим на себя чужое вниманье.
А в душе все гремело: «Ур-р-ра!»
Не отнимая руки, незнакомец возразил в полный голос, воинственно сверкая глазами, точно на бой вызывал:
– Так и что ж? Пусть знают все, что между нами, будничными людьми, находится величайший из романических гениев!
Сдержанно улыбаясь, не представляя себе, куда спрятать растерянные, влажные, одержимые истинным счастьем глаза, он жаждал крепко-накрепко пожать эту славную, простодушную руку, однако не думал, не понимал, каким таким образом это исполнить, до того закружилась его голова. Он так и рванулся поскорее засесть за свой прерванный труд, от всего сердца жалея о том незабвенном, о том удивительном времени, когда писал в любом месте, хоть бы случился к примеру, придорожный трактир, едва примостившись к простому столу. Надо писать! Что из того, что нет лошадей? И от счастья смущенно сбивался:
– Ну что ж это вы…право… какой такой гений…
Возбужденный, сияющий, незнакомец отчетливо возразил:
– Самый первейший из живущих ныне поэтов!
У него не осталось в запасе ни слова. Он весь дрожал, порываясь куда-то бежать, не приметив почти, как незнакомец протянул к нему жестковатую руку, давши полуобнять себя за плечо.
В этом положении они воротились к столу, сели друг против друга и в волнении, влюбленно молчали. Жадными глазами вцепившись в него, незнакомец словно бы в опьянении все повторял:
– А я все думал, все думал! Соображал!
Вновь припомнился проклятый портрет в «Москвитянине». Счастье его омрачилось стыдливой неловкостью, тут же в глазах его обратившись в тщеславие, то есть в непростительный грех. Он, теперь уже от этой неловкости, не понимал на кой черт ему понадобилось вызвать этот неприличный восторг случайно встреченного деревенского жителя. Он тут же схватился глумленьем, насмешками побивать в себе умиление, опасаясь этого чувства почти как чумы, потому что оно, расслабляя и без того непрочную душу, изъедая ее, словно пролилась кислота, отвращало его от труда. Нет, наилучше всего труды подвигает недовольство собой, для труда необходима суровая строгость к себе, труд же его не окончен, полно, полно ему.
Обхвативши большими ладонями голову, не спуская с него пылающих глаз, незнакомец захлебывался словами, порываясь что-то сказать:
– Ваши «Мертвые души»…
В этом именно месте дверь приотворилась бесшумно, в узкую-преузкую щель легонько просунулась детская рожа Семена и сообщила негромко:
– Кушать подали.
Он расслушал еще:
– …не имеют ничего…
Не считая деликатным просунуться далее, не находя возможности без приказанья войти, Семен повторил:
– Подали кушать.
Отчего-то найдя себя не за ширмами, где точно бы перед тем устроился на постель, взглянув на Семена в упор, Николай Васильевич все еще не видел Семена и дослушивал с жадностью то, что до мучительных слез было необходимо ему:
– … что бы можно было…
И осознал наконец, о чем повторил ему дважды Семен.
Открывалось начало поста, и первую неделю ему хотелось выдержать строго, именно потому, что воздержание в пище, как множество раз проверилось на себе, ограждает от поспешных и суетных мыслей, послышней открывая душе веление учившего нас:
«Итак, не заботьтесь и говорите, что нам есть или что нам пить или во что одеться, потому что всего этого ищут язычники и потому что Отец наш небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. Ищите же прежде царствия Божия и правды Его и это все приложится вам…»