– Помочь?
Не дрогнул, хотя за окнами какую ночь уже костры палят, откуда-то мясо достают и жарят, и слухи, слухи, что человечиной питаются те, что у костров.
– Не надо. Сам справлюсь.
Сосед скрылся, а я дверь входную открыл, только на площадку с мужиком вышел, как он зубы ощерил – крупные, лошадиные, твердые, и на меня шагает. Страшно стало, аж на мгновение дыхание сперло, но, грубовато подтолкнув его к лифту, говорю твердо:
– Вниз сам съедешь.
И с трудом удерживаясь от молниеносного прыжка назад, в квартиру, разворачиваюсь к нему спиной, делаю два больших, но спокойных шага, вот и порог. Переступаю. Сзади хохот, похожий на ржанье, и шумные вдохи и выдохи. Но я уже в квартире. Не оборачиваясь, быстро захлопываю дверь за своей спиной.
И тут же стук в дверную филенку.
Я успеваю подумать, что хорошо, что дом у нас старой постройки и двери толщиной в шесть сантиметров, а не в четыре, как в новых. Из-за толщины не удалось и глазок вставить: все дверные приборы теперь на четыре сантиметра рассчитаны. Из-за двери голос:
– Пусти, а? Нас целый табун в церковь загнали. Как в стойло. И таскают по одному, рубят – и на жратву пускают. Сколько лошадок за эти ночи слопали – ужас! Пусти.
Я понимаю, что врет он. Не лошадь он, а человек. И что-то страшное в нем есть. Наверняка плохое задумал. Молчу. Совсем притих. А он снова:
– Открой!
Тогда я, все так же молча, ухо к двери приложил, слушаю, что то за дверью делает. Не дышу даже. И вдруг вижу, вижу сквозь деревянную преграду, как со всего размаха бьет он правой рукой прямым ударом в дверь, как раз туда, где я ухом прижался. Кулак пробивает деревяшку навылет и ударяет меня в висок. Падая замертво, успеваю услышать его смешок, увидеть, как он снимает сквозь пробитую в двери дыру засовы и щеколды, отпирает замок. Но упав и вылетев душой из тела, вижу сверху, что на виске мертвеца, на моем виске, вмятина от удара копытом.
1990
Шпион
Обидный сон. Сижу в гостях. Чувствую на себе косовато-удивленные взгляды. Не часто меня теперь сюда зовут. Сам виноват. Всегда нелюдимым был и слыл, а последнее время особенно. Все время сплю и вижу сны. Но сейчас мне во сне горько, что я какой-то не такой, что все выросли и наладились жить друг с другом, а я им чужой. А в детстве был «хороший мальчик», послушный, коллективист. Нынче – сам по себе. У всех же кружки свои, группки, переживания общие. Сюда позвали, потому что помог я наследие покойного друга-приятеля напечатать.
Сидим за бедным столом. Капустный пирог, грибы-самосол, вареная картошка. Все же стоят три бутылки водки и портвейн «для дам». Народу немного. Зато все, кроме меня, близкие. Я напротив вдовы оказался, уже пьяной, седой, хотя не старой женщины. Она рассказывает о покойном муже и о себе:
– Он и замуж меня взял, потому что я родом из хорошей семьи. Для него это очень важно было. На другой бы не женился. Только на хорошо воспитанной, понимавшей добро и зло. А родители мои художники, из Франции приехали. И совсем не соображали, где нам жить придется, в какой стране. И заставляли одеваться и вести себя «по правилам бонтона», как принято у порядочных людей. Особенно они меня беретками доставали. Берет!.. Это же после войны, как из иностранной жизни казалось. Мне и кузену одевали береты на голову и отправляли на улицу. Кузен сопротивлялся, орал, но, уже надев, носил. Он был обязательный. А во дворе его били в кровь. Я девчонка, потому хитрее. Родителям не противилась, но, из дому выйдя, снимала берет и в карман прятала. И все равно в драку влезала: приходилось за кузена заступаться. Нам кричали: «Вши! Гадины! Обезьяны! Тли! Шпионы! Иноземцы! Убирайтесь к себе! Прочь отсюда!» Дети кричали. Кричали то, что их родители говорили. Тогда шпиономания была. «Шпионами» нас чаще всего обзывали. Я очень долго так тайком и думала, что я из шпионской семьи, что мне такое несчастье на долю выпало. Но несла свой крест: все равно мне деваться некуда, судьба у меня такая. Значит, надо молчать и терпеть.