Мне уже тридцать три года, а я до сих пор сплю одна, хотя и были у меня и любовники, и романы я крутила, и не один и не два. Мужчин, с которыми я целовалась или даже спала, было не счесть, но всякий раз, когда я влюблялась по-настоящему, у меня появлялась новая наколка. Не понимаю, в чем тут дело. Сколько раз я ни влюблялась, все романы продолжались недолго и заканчивались ничем. Мне почему-то и одной было неплохо, хотя я никогда не оставалась одна надолго. Я, конечно, мечтала бы пожить вместе с Хью в нашем коттедже в Уэльсе, но когда эта мечта померкла, взамен у меня ничего не осталось. Почти всех хороших, интересных мужчин разобрали, все они обзавелись семьями, в том числе многие мои друзья. И я понимала, что, если буду с Хью, пока это хочется ему, у меня вообще не останется никаких шансов. Я бы не сказала, что без мужчины была бы несчастна, дело не в этом. Просто прежде я считала, что мне все равно, есть у меня дети или нет, а сейчас призадумалась. Не то чтобы я терзалась этими мыслями, нет. Так, некое смутное чувство. Должен же быть у меня хоть какой-то выбор.
Я спустилась по лестнице вниз, по пути разглядывая галерею семейных портретов: фотографии детей, собак, общих сборищ, увеличенные и, как картины, забранные в рамы; студийные портреты, заказанные к сорокалетию свадьбы дедушки с бабушкой, со странными прическами, в странных, в обтяжку одеждах, которых больше никогда не надевали. Это были последние фотографии, словно, когда мне было тринадцать лет, жизнь семьи кончилась. Думаю, в каком-то смысле так оно и было. В Сорочьей усадьбе после этого больше не было шумных и веселых семейных сборищ; время от времени, правда, кто-нибудь наезжал в гости, но мать всегда норовила найти предлог, чтобы не ехать. Во всяком случае, когда потом я сама приехала сюда, то не стала предаваться ностальгическим воспоминаниям о прошлом, а целиком посвятила себя уходу за дедушкой.
Ниже, по мере того как я спускалась по ступенькам, шли черно-белые фотографии моих бабушек и дедушек со своими детьми на пикниках и во время свадебных церемоний. Мой отец с братьями, еще мальчишки, в шапках, как у Дэви Крокетта[13], улыбаются, на плечах винтовки, а на палке между ними – целая гроздь убитых диких уток. Моя тетя, Хелен, безмятежная и красивая, в белом подвенечном платье, и ее муж, на добрых два дюйма ниже ее ростом.
Дальше фотографии шли уже зернистые и пожелтевшие. Портреты застывшего перед объективом мальчика, которым когда-то был дедушка, в комбинезончике и с большим луком, его обнимает мать, женщина с суровым лицом и стрижкой под Луизу Брукс[14], очень, кстати, похожей на мою теперешнюю; с другой стороны отец, Эдвард Саммерс. И в окружении множества дочерей, с которыми мы давно утратили всякие связи, все они повыходили замуж и разъехались по стране, растворились среди родственников своих мужей.
Большинство фотографий снято на фоне дома, незыблемого и неизменного. Это мне и нравилось в них, дом был как бы некоей константой жизни всех нас, всего семейства. Мне приятно было думать, что даже мебель во многом оставалась все той же и расположение комнат сохранялось с тех пор, как дедушка был еще маленьким, а может быть, и с более раннего времени, с детства его отца; что дедушка ухаживал за бабушкой точно так же, как и мой отец за моей матерью – приводил ее в этот большой дом, показывал сад, грядки, реку и свой диковинный таксидермический кабинет. И женщины сами влюблялись во все это, дом становился частью их самих, как и всех прямых потомков Генри Саммерса, хотя, чем больше он ветшал, тем холодней относилась к нему моя мать.