Ромка открывает её и заносит меня в небольшую комнату, в которой горит яркий свет. Прямо напротив входа, у стены, стоит потёртый кожаный диван неожиданного зелёного цвета. Возле него такой же царапанный журнальный столик с бумагами, а них грязная кофейная чашка.

С постеров на стенах смотрят зарубежные группы. Ромка опускает меня на диван и распрямляет спину, заправляет выбившуюся рубашку с пятнами моей туши на груди.

Я кутаюсь плотнее в пиджак и смотрю на Ромку снизу–вверх. Трясусь.

Спаситель отодвигает столик и садится у ног, берёт в руки мою стопу со сломанным каблуком, а затем, расстегнув молнию, стягивает с ноги ботильон. Обхватывает ладонями лодыжку и шевелит.

– С–с! – кривлюсь от боли.

Рома смотрит в глаза и тоже машинально морщится:

– Больно?

Киваю и грустно смотрю на открытую дверь. Играет уже четвёртая песня. Еще немного и я всё пропускаю.

– Не вставай, я сейчас приду.

Он поднимается, убирает с лица чёлку и направляется к выходу.

– Там моя сумка и телефон за баром, Лёшка приглядывает. – уже спокойным голосом прошу, согрелась немного. Рома оборачивается. – Можешь принести? Меня, наверное, подруга обыскалась.

Кивает и выходит из комнаты.

Я наклоняюсь к стопе и растираю. Ботильоны можно выбросить, смотрю на них с тоской.

Вряд ли получится починить каблук. Вздыхаю. Они мои любимые. Были.

Я снимаю второй, осторожно встаю на ноги и, разглядывая комнату, останавливаюсь на середине. Приподнимаю лацкан его пиджака, чтобы послушать Ромкин запах: вкусный, очень вкусный одеколон. И грустная музыка доносится из коридора. Грустная, такая же, как я.

Поправляю пиджак и медленно двигаюсь в ритме, превозмогая боль с улыбкой. Закрываю глаза.

Все там веселятся, а я здесь. Ни автографа, ни внимания. Никакого праздника!

Несправедливо!

Вдобавок не знаю, как возвращаться теперь домой? Без каблуков и с чувством вины.

Сестра меня ненавидит. Мама, наверное, уже знает от неё, что произошло и презирает меня больше, чем в прошлый раз. Предчувствую неприятный с ней разговор. Может напиться, чтобы было всё равно, а утром сказать, что я ничего не помню?

Нет!

Потом эти вертолёты и здравствуй белый друг. Не хочу больше! Как я вообще могла во всё это вляпаться? Чувствую камбалой, раздавленной, плоской. Или это температура?

 Стою на цыпочках, трогаю лоб – вроде нормальный, но присутствует слабость.

– Вы классная публика! – слышу красивый голос солиста. – Продолжаем!

Люди радостно кричат в ответ.

Классная…

Видел бы он меня, от такой публики точно бы стошнило.

Никита, наверное, счастлив, что испортил мне вечер.

В дверях появляется Рома с большой кружкой в одной руке, под мышкой у него моя сумка, а в другой руке резиновые тапочки, сложенные один в один.

Он опускает взгляд на мои ноги:

– Я же просил, не вставать! – недовольно ворчит и подходит к журнальному столику, ставит кружку.

– Мне уже терпимо, – взглядом ищу в его руках мобильный.

– Телефон я в сумку положил, – будто прочел мои мысли, он кладёт её на диван. – Вот, тапочки, – протягивает. – Зачем встала, ещё и босиком? Здесь же грязно.

– Мне уже всё равно! Хуже, чем есть уже не будет! – изображаю равнодушную улыбку. – Хоть так потанцевать, раз в зале не суждено.

Прихрамывая, на носочках подхожу к дивану, сажусь и, сочувствуя ботильонам, забираю тапочки. Их не надеваю, а кладу рядом с обувью и из сумки достаю телефон.

От Ленки пять пропущенных, от мамы больше десяти.

Санта Клеопатра! Не решаюсь перезвонить. Уже всё равно ничего не изменится, остаётся только принять.

Я включаю камеру на фронтал и выставляю перед собой руку, разглядываю отражение.

Так и есть – не Верóна, а ворона.