– Покуда ты подпругу… – начал опять Мелеха.

– Ну, чего подпругу! – крикнул на него Афонька. – Седло на бок съезжать стало – я и подтянул… Упал бы Максим Максимыч.

– Ничего не понять, Афонька, – рассердилась Анна Ефимовна, – то, говоришь, жеребец норовист, то седло съехало. Чего ж на иного не пересадил?

– Да, вишь, невдомек было, ладно вовсе ехали, – сказал Афонька.

– Э, путаешь ты, холоп! – сказала сердито Анна Ефимовна, – часу лишь нет говорить с тобой. Подь отсель, после доспрошу.

Афонька поклонился и быстро выскочил за дверь, а Мелеха кинулся следом за Анной Ефимовной.

– Анна Ефимовна, матушка, – зашептал он, – не давай ты веры Афоньке, Иванову доводчику да наушнику. Максим Максимыч все на том жеребце…

– Молчи ты, Мелеха, крикнула Анна Ефимовна, – раззявы вы и с хозяином твоим Максим Максимычем. Цельной округой править собирался, а с конем совладать не смог. Подь с глаз моих. И чего лекарь не идет?

Тут как раз дверь отворилась, но вошел не лекарь, а старая ключница.

– Матушка, Анна Ефимовна, – сказала она, – к тебе государыня Марица Михайловна жалует. Анна Ефимовна пошла навстречу свекрови. Ключница широко распахнула дверь, и в горницу вплыла старуха. Строганова – Марица Михайловна. Толстая, дряблая. Синяя телогрея[3] колоколом на ней стояла. С двух сторон ее под руки вели монашка Феония и ближняя девка Агашка. Рядом бежал, подпрыгивая, дурачок Фомушка, босой, безбородый, в длинной холщовой рубахе и с вороньим пером в руке. Сзади толпились сенные девушки. Марица Михайловна, как вошла, так и запричитала:

– Ох, грехи наши тяжкие! Видно, прогневили создателя. Максимушка мой рожоный… Агашка, дай водицу святую покропить.

– Посля, матушка! Дай, ране лекарь поглядит, – сказала Анна Ефимовна.

– Ты уж и лекаря покликала, поспешница? – рассердилась старуха. – Перво бы богу помолиться.

Фомушка пробрался к окну, глядел, как вода с крыш капала, и водил пером по слюде, а потом забормотал:

Капель в землю падет,
Пташка в небо летит.

Монашка Феония дернула за рукав Марицу Михайловну и зашептала ей в ухо:

– Ох, матушка, государыня, не к добру то! Слышь, Фомушка чего молвит: в землю падет. Помер, стало быть, наш Максим Максимович, в землю пойдет. А пташка-то, стало быть, душенька его, в небо летит.

– Ахти, царица небесная! – запричитала Марица Михайловна, – а мне-то и невдомек. Ведомо, так. Фомушке господь открывает. Помер Максимушка мой рожоный, по грехам нашим, знать.

Марица Михайловна заголосила громче. Монашка, девки сенные принялись всхлипывать.

– Матушка, – сказала Анна Ефимовна с сердцем. – Чего голосишь. Рано времени хоронить начала. Лекарь…

– Не лекаря, попа зови, – прикрикнула на нее старуха. – Пущай отходную чтет.

– Да погодь ты, матушка, – сказала Анна Ефимовна, – вон лекарь идет. Пущай хоть поглядит ране.

Лекаря, видно, отливали водой. Пьян был, должно быть. Волосы мокрые висели махрами, кафтан еле сходился на толстом брюхе.

– Ты чего ж, Семеныч, не шел? – сказала Анна Ефимовна. Вишь, Максим Максимыча конь скинул. Лежит, не шелохнется, ровно мертвый. А, может, жив?

Лекарь быстро нагнулся к лавке. Кафтан у него натянулся, две пуговицы на животе с треском отскочили и покатились по полу, а кафтан так и разъехался на обе стороны. Лекарь со страхом покосился на Анну Ефимовну, но она и не заметила. Только монашка Феония всплеснула руками и зашептала что-то Марице Михайловне.

Лекарь, кряхтя, стал на колени, распахнул кафтан на Максиме Максимовиче, разорвал рубаху. Грудь у Максима была узкая, плечи торчали углами. Лекарь глядел на него и качал головой.

В горнице стало тихо. Марица Михайловна сердито бормотала что-то про себя. Анна Ефимовна не отводила глаз от лекаря. Только Фомушка все бубнил свое: