«Воскресение» сверхпублицистично – былая образность и протяжность перестали работать. Человечество из эпических просторов попало в смерч иного времени. Короче, короче… Прямота высказывания и метафизичность как-то должны были заново соединиться. Лев Николаевич искал. Сознание собственного величия не притормозило его в этом пути.

«Хаджи-Мурат» в образности своей так экономен, что кажется суховатым. Это уже другой Толстой. «Алёша Горшок» напоминает и вовсе притчу из быта. Не до пейзажей. Он вышел в год смерти Толстого и так поразил Александра Блока, что тот назвал этот коротенький рассказик лучшей публикацией года.

Символистскую эстетику Толстой воспринял, скорее всего, от Чехова. Тот был экономен до невероятности. Знаменитое горлышко бутылки, которое своим блеском дает нам картину лунной ночи. Но в «Степи» все же разговорился.

Романтики декларировали свое единение с божественной природой, с негодованием отвергая рационализм обанкротившегося Просвещения, а еще более – абсурда общественных установок, условностей и диктата. Но природа им, как и их наследникам символистам, не давалась. Они использовали ее в своих метафизических целях, но насладиться ею, почувствовать ее не могли. То ли исторический транспорт, в который сели, набрал слишком большую скорость, то ли слишком были сосредоточены на себе (читай: на мировых проблемах). Скорее всего, и то, и другое, и третье. Даже Тютчев ограничился прочувствованной риторикой:

Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик…
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык…

Гениально, наверное. И, несомненно, верно. Но тургеневские пейзажи продолжали разливаться в русской словесности. Вплоть до нашего времени.

Достоевский есть еще. Плевали его герои на пейзажи. Раздраженно их отмечали, общо, трафаретно, хотя иногда и проникновенно. Торопились и думали о другом. Как и сам автор. Выросли на асфальте. Ну, там туман – дышать трудно. Дождь идет – мокро, а одежонка слабая. Белая ночь – прелестное явление, а и тревожно как-то. С кем там в нанятой квартире проводит время возлюбленная? Призрачный город усугублял неврастению. А также пышные желтые закаты.

Бунин. Он просто гуще накладывал краски. А так, говорят, переносил пейзажи из дневника в рассказ или роман совсем по другому поводу. Обоняние и осязание у него были острее, чем у предшественников, это верно. Но в марионеточном театре такое особенно не пригождается.

Горький написал: «Море смеялось». Смесь портняжьего романтизма и волжского богоискательства. Нового не придумал.

Есть еще Набоков. О нем потом. Косая ветвь и, конечно, важный опыт.

Связь природы с культурой остро почувствовал уже помянутый Заболоцкий, на миг вообразив, что он не просто «детище природы, Но мысль ее! Но зыбкий ум ее!». Произнесено существенное. Но сколько существенного за историю человечества было произнесено! Прожить не удалось. По проживанию природа была для Заболоцкого предметом изваяния и тешила самолюбие художника, выявляя его сопричастность божественному промыслу. С оттенком юродства. Важные фигуры, метафорически влажные даже, но все же лубочные, со следами пальцев творца.

Люди. И фигуры

В моей книге о Блоке был такой эпизод: «Главным Сашиным увлечением в детстве были корабли. Подняв якоря на Неве против окон „ректорского домика“, они проплыли через всю поэзию Блока.

‹…› Но все корабли на его картинках плыли без людей. Потому ли, что фигура человека плохо давалась руке маленького художника? Или потому, что без людей привык он сообщаться с миром?

‹…› И вот Саша пошел первый раз в гимназию. Вернулся взволнованный и молчаливый, как всегда.