Поэтому пафос произведения Эразма направлен прежде всего против ригоризма внешних формальных предписаний, против доктринерства начетчиков-«мудрецов». Вся первая часть речи построена на контрасте живого древа жизни и счастья и сухого древа отвлеченного знания. Эти непримиримые всезнающие стоики (читай: схоласты, богословы, духовные «отцы народа»), эти чурбаны готовы все подогнать под общие нормы, отнять у человека все радости. Но всякая истина конкретна. Всему свое место и время. Придется этому стоику отложить свою хмурую важность, покориться сладостному безумию, если он захочет стать отцом (гл. XI). Рассудительность и опыт подобают зрелости, но не детству. «Кому не мерзок и не кажется чудовищем мальчик с умом взрослого человека?» Беспечности, беззаботности люди обязаны счастливой старостью (гл. XIII). Игры, прыжки и всякие «дурачества» – лучшая приправа пиров: здесь они на своем месте (гл. XVIII). И забвение для жизни так же благотворно, как память и опыт (гл. XI). Снисходительность, терпимость к чужим недостаткам, а не глазастая строгость – основа дружбы, мира в семье и всякой связи в человеческом обществе (гл. XIX, XX, X XI).
Практическая сторона этой философии – светлый широкий взгляд на жизнь, отвергающий все формы фанатизма. Этика Эразма примыкает к эвдемонистическим учениям античности, согласно которым в самой человеческой природе заложено естественное стремление к благу, – тогда как навязанная «мудрость» полна «невыгод», безрадостна, пагубна, непригодна ни для деятельности, ни для счастья (гл. XXIV). Самолюбие (Филавтия) – это как будто родная сестра Глупости, но может ли полюбить кого-либо тот, кто сам себя ненавидит? Самолюбие создало все искусства. Оно стимул всякого радостного творчества, всякого стремления к благу (гл. XXII). В мысли Эразма здесь как бы намечаются позиции Ларошфуко, нашедшего в самолюбии основу всего человеческого поведения и всех добродетелей. Но Эразм далек от пессимистического вывода этого моралиста XVII века и скорее предвосхищает материалистическую этику XVIII века (например, учение Гельвеция о творческой роли страстей). Филавтия у Эразма – орудие «поразительной мудрости природы», без самолюбия «не обходится ни одно великое дело», ибо, как утверждает Панург у Рабле, человек стоит столько, во сколько сам себя ценит. Вместе со всеми гуманистами Эразм разделяет веру в свободное развитие человека, но он особенно близок к простому здравому смыслу. Он избегает чрезмерной идеализации человека, фантастики его переоценки, как односторонности. Филавтия тоже имеет «два лица». Она стимул к развитию, но она же (там, где не хватает даров природы) – источник самодовольства, а «что может быть глупее… самолюбования?»
Но эта – собственно сатирическая – сторона мысли Эразма развивается больше во второй части речи Мории.
IV
Вторая часть «Похвального слова» посвящена «различным видам и формам» Глупости. Но легко заметить, что здесь незаметно меняется не только предмет, но и смысл, влагаемый в понятие «глупость», характер смеха и его тенденция. Меняется разительным образом и самый тон панегирика. Глупость забывает свою роль, и вместо того чтобы восхвалять себя и своих слуг, она начинает возмущаться служителями Мории, разоблачать и бичевать. Юмор переходит в сатиру.
Предмет первой части это «общечеловеческие» состояния: различные возрасты человеческой жизни, многообразные и вечные источники наслаждения и деятельности, коренящиеся в человеческой природе. Мория здесь совпадала поэтому с самой природой и была лишь условной Глупостью – глупостью с точки зрения отвлеченного рассудка. Но все имеет свою меру, и одностороннее развитие страстей, как и сухая мудрость, переходит в свою противоположность. Уже глава XXXV, прославляющая счастливое состояние животных, которые не знают никакой дрессировки и подчиняются одной природе, – двусмысленна. Значит ли это, что человек не должен стремиться «раздвинуть границы своего жребия», что он должен уподобиться животным? Не противоречит ли это Природе, наделившей его интеллектом? Поэтому дураки, шуты, глупцы и слабоумные, хотя и счастливы, все же не убедят нас следовать скотскому неразумию их существования (гл. XXXV). «Похвала Глупости» незаметно переходит от панегирика природе к сатире на невежество, отсталость и косность общества.