Гуманистическая мысль, провожая уходящий мир и оценивая рождающийся новый, в самых живых и великих своих созданиях часто близко стоит к этой «дурачествующей» литературе – и не только в германских странах, но и во всей Западной Европе. В великом романе Рабле мудрость одета в шутовской наряд. По совету шута Трибуле пантагрюэлисты отправляются за разрешением всех своих сомнений к оракулу Божественной Бутылки, ибо, как говорит Пантагрюэль, часто «иной дурак и умного научит». Мудрость трагедии «Король Лир» выражает шут, а сам герой прозревает лишь тогда, когда впадает в безумие. В романе Сервантеса идеалы старого общества и мудрость гуманизма причудливо переплетаются в голове полубезумного идальго.

Конечно, то, что разум вынужден выступать под шутовским колпаком с бубенчиками, – отчасти дань сословно-иерархическому обществу, где критическая мысль должна надеть маску шутки, чтобы «истину царям с улыбкой говорить». Но эта форма мудрости имеет вместе с тем глубокие корни в конкретной исторической почве переходной эпохи.

Для народного сознания периода величайшего прогрессивного переворота, пережитого до того человечеством, не только многовековая мудрость прошлого теряет свой авторитет, поворачиваясь «глупой» своей стороной, но и складывающаяся буржуазная культура еще не успела стать привычной и естественной. Откровенный цинизм внеэкономического принуждения эпохи первоначального накопления (вспомним близкую во многих отношениях «Похвальному слову Глупости» «Утопию» друга Эразма Т. Мора, опубликованную через пять лет после «Похвального слова»)[283], разложение естественных связей между людьми представляется народному сознанию, как и гуманистам, тем же царством «неразумия». Глупость царит над прошлым и будущим. Современная жизнь – их стык – настоящая ярмарка дураков. Но и природа и разум также должны, – если хотят, чтоб их голос был услышан, – напялить на себя шутовскую маску. Так возникает тема «глупости, царящей над миром». Она означает для эпохи Возрождения здоровое недоверие ко всяким отживающим устоям и догмам, насмешку над всяким претенциозным доктринерством и косностью, как залог свободного развития человека и общества.

В центре этой «дурачествующей литературы» как ее наиболее значительное произведение в лукиановской форме стоит книга Эразма. Не только содержанием, но и манерой освещения она передает колорит своего времени и его угол зрения на жизнь.

III

Композиция «Похвалы Глупости» отличается внутренней стройностью, несмотря на некоторые отступления и повторения, которые разрешает себе Мория, выкладывая в непринужденной импровизации, как и подобает Глупости, то, «что в голову взбрело». Книга открывается большим вступлением, где Глупость сообщает тему своей речи и представляется аудитории. За этим следует первая часть, доказывающая «общечеловеческую», универсальную власть Глупости, коренящуюся в самой основе жизни и в природе человека. Вторую часть составляет описание различных видов и форм Глупости – ее дифференциация в обществе от низших слоев народа до высших кругов знати. За этими основными частями, где дана картина жизни, как она есть, следует заключительная часть, где идеал блаженства – жизнь, какою она должна быть, – оказывается тоже высшей формой безумия вездесущей Мории[284].

Для новейшего читателя, отделенного от аудитории Эразма веками, наиболее живой интерес представляет, вероятно, первая часть «Похвального слова», покоряющая неувядаемой свежестью парадоксально заостренной мысли и богатством едва уловимых оттенков. Глупость неопровержимо доказывает свою власть над всей жизнью и всеми ее благами. Все возрасты и все чувства, все формы связей между людьми и всякая достойная деятельность обязаны ей своим существованием и своими радостями. Она – основа всякого процветания и счастья. Что это – в шутку или всерьез? Невинная игра ума для развлечения друзей или пессимистическое «опровержение веры в разум»? Если это шутка, то она, как сказал бы Фальстаф, зашла слишком далеко, чтобы быть забавной. С другой стороны, весь облик Эразма не только как писателя, но и как человека – общительного, снисходительного к людским слабостям, хорошего друга и остроумного собеседника, человека, которому ничто человеческое не было чуждо, любителя хорошо поесть и тонкого ценителя книги, – весь облик этого гуманиста, во многом как бы прототипа Пантагрюэля Рабле