«Искусство как единственное превозмогающее противодействие всякой воле к отрицанию жизни, как нечто антихристианское, антибуддистское, антинигилистическое par excellence».
Таким образом, мы приходим к четвертому положению о сущности искусства:
4. Искусство есть четко обозначенное противоборство нигилизму.
Суть искусства заключается в созидании и оформлении, и если это является метафизической деятельностью, тогда всякое делание и особенно высшее (и, стало быть, мышление философии) должно определяться в данном ракурсе. Философию больше нельзя определять по образу учителя нравственности, который в противовес этому миру, якобы ни на что не годному, утверждает некий высший мир. Наоборот, такому нигилистически настроенному философу-моралисту (самый последний пример которого Ницше видит в Шопенгауэре) должен противостоять философ прямо противоположной направленности, философ из противоборствующего движения, «философ-художник». Такой философ есть художник, потому что он придает форму сущему в целом, то есть прежде всего там, где это сущее в целом открывается, в человеке. В таком смысле и надо читать отрывок 795:
«Художник-философ. Более высокое понятие искусства. Может ли человек так далеко отойти от прочих людей, чтобы создавать форму, имея их в качестве материала? (Предварительные упражнения: 1) формирующий самого себя, отшельник; 2) прежний художник, как малый свершитель, работающий с материей)».
Искусство, особенно в узком смысле этого слова, есть принятие чувственного, кажущегося, того, что не есть «истинный мир», или, как коротко говорит Ницше, не есть «истина».
В искусстве решается вопрос о том, что есть истина, а для Ницше это всегда означает: что есть истинное, то есть подлинное сущее. С одной стороны, это соответствует необходимой связи между ведущим и основным вопросами философии, а с другой, вопросу о том, что есть истина. Искусство есть воля к кажущемуся как чувственному. О такой воле Ницше говорит так (XIV, 369):
«Воля к кажимости, к иллюзии, к обману, к становлению и изменению глубже, „метафизичнее" воли к истине, к действительности, к бытию».
Здесь имеются в виду истинное Платона, в себе сущее, идеи, сверхчувственное. Воля к чувственному и его богатству для Ницше, напротив, есть воля к тому, чего ищет «метафизика». Следовательно, воля к чувственному метафизична. Эта метафизическая воля действительно содержится в искусстве.
Ницше говорит (XIV, 368):
«Я раньше всего прочего всерьез воспринял отношение искусствак истине: и теперь еще я со священным ужасом воспринимаю этот разлад. Ему была посвящена моя первая книга; „Рождение трагедии" верит в искусство на фоне другой веры: невозможно жить с истиной, «воля к истине» уже есть симптом вырождения…".
Звучит чудовищно, однако сказанное перестает удивлять – хотя и не утрачивает своего веса – как только мы понимаем его так, как надо. Итак, воля к истине, и для Ницше здесь и всегда это означает: воля к «истинному миру» в понимании Платона и христианства, воля к сверхчувственному, в себе сущему. Воля к такой «истине», по существу, есть отрицание нашего здешнего мира, в котором искусство как раз и находится у себя дома. Так как этот мир есть подлинно действительный и единственно истинный, Ницше, говоря о соотношении искусства и истины, может сказать, что «искусство более ценно, чем истина» (n. 853; IV); это означает, что чувственное выше и подлиннее сверхчувственного. Поэтому Ницше и говорит: «У нас есть искусство, дабы мы не погибли от истины» (n. 822). Здесь истина снова подразумевает «истинный мир» сверхчувственного, она таит в себе опасность гибели жизни, то есть, как это всегда у Ницше,– поднимающейся жизни. Сверхчувственное влечет жизнь прочь от полной сил чувственности, забирает у чувственности эти силы и ослабляет ее. В перспективе сверхчувственного самоуничижение, отречение и сострадание, смирение и приниженность становятся настоящей «добродетелью». «Безумцы мира сего», униженные и изгои становятся «детьми Божьими»; они суть истинно сущие; они внизу, но принадлежат «горнему» и должны говорить о том, что такое высота, их высота. В противоположность этому всякое творческое превознесение и всякая гордость в себе покоящейся жизни воспринимается как мятеж, ослепление и грех. Однако для того, чтобы мы не погибли от этой «истины» сверхчувственного, чтобы это сверхчувственное совсем не ослабило жизнь и, в конце концов, не погубило ее, у нас есть искусство. Отсюда в контексте принципиального отношения искусства и жизни вытекает более широкое и последнее в нашем ряду положение: