– Оно и у тебя, Поленька, не мёд ложкой… Сама-четвёрта с детьми, без хозяина… Как там дома? Ребята как?
– А шо ребятёжь… Ребятёжь туго свое дило зна. Росте! Кажуть, хлопцы у день по маковому зернышку ростуть, а ростуть же. Там таки парубки вымахали! Не узнаешь!
– А слушаются?
– Не люблю я шептать в кулак, не возьмусь и говорить сполагоря шо здря… Не скажу, шо у людей дурачки внатруску, а у нас внабивку… Не-е, лишне то. По дому, слава Богу, помогають, не шкодять. Никто не приводил за руку, як бувае с другими, – то в огород залезли, то в сад к кому. Та гладко жизню не изживешь. В жизни, як на довгой ниве, всяко бувае. Бувае, Мыкыш, ершаться, так я, грешная на руку, нет-нет та и – я вжэ и не знаю, як щэ з ними по-другому! – нет-нет та возьму и пригладю ремешком, раз на словах не понимають матирь свою.
– Что же это у меня за неслухи за такие? – отец светло и строго посмотрел мне в глаза. – Ты слышишь, Григорушка?
Я покраснел, будто жару кто плеснул под меня:
– Я больше не буду, па…
– Так-то оно правильнее, хлопче. Только одного рапорта тут мало. Надо делать, что обещаешь.
Я согласно кивнул.
С минуту отец молчал. Видимо, что-то вспоминал.
– Хорошо бы, – негромко сказал он, – повидать ещё меньшака. Толюшку… В интерес, и сейчас удирал бы от меня как тогда, как я уходил?.. Под барак залез от отца. Думал, не простясь не уйдёт папка на фронт. Еле вылез из-под барака… Вокзал, поезд, звонок… Ты его на руки хочешь – проститься, а он – от тебя со слезами… Какой он там стал?
– Он, па, по грудки мне, значит, уже во так, – показываю я. – На площадке всем туннели, значит, мастачит в песке. Я вожу его в сад, значит…
Отец перебил меня смеясь:
– Что это ты заладил про своё значит? Значит, значит, пристяжная скачет, а коренная не везёт. Понял?
Я обиделся, положил ему пилотку на ладонь. Мол, сладкая чаша пролилась – кончилась дружба.
– Ну ты чего, боярская душа, надулся, как дождевой пузырь? А? Косись не косись, а косей меня не будешь.
Отец приподнял мне подбородок – я упрямо опустил голову.
– Ах, какие мы обидчивые! Ах, какие несговорчивые да тяжёлые на подъём. Это у нас по рублю шаг… Лысый подрался с крысой, крыса одолела, всю лысину проела!
Эта весёлая дразнилка, которой отец донимал меня всякий раз, как пострижёт, напомнила мне о доброй довоенной поре, и моя обида больше не обида, она почудилась мне пустячной, вздорной, ерундовской, отчего я и покажи, что не разучился смеяться.
– Так на чём ты остановился? – спросил он.
– А на том, как водил я Толика в сад. Сам я в группе, где большие, а он в малышовской… А мне, па, тёть Мотя, воспиталка нашая, поручает быть за старшего на площадке. Вчера вот подмогал ей за малышнёй смотреть. Вертунов в угол ставил.
Отец усмехнулся:
– По старой памяти, что ли? Сам в углу ж вырос… Подумать… За время, покудушки я тут, на фронте, вытянулся в коломенскую версту!
Отец посадил мне пилотку на самое ухо.
– Теперь ты у нас форменный красноармеец, – сказал он с улыбкой и повернул лицо в сторону матери:
– Поля, а что Митя, перьвенькой наш?
Мама не отвечала.
Она всматривалась отцу прямо в глаза, и в этом пристальном взгляде было всё: и растерянность, и гнев, и недоумение, и отчаяние.
Отец насторожился.
– Что, плох?
– Не-е, Мыкыш, Митька не плохый.
– Так что ж тогда случилось?
– А то, куда ни кинь, везде клин, а рукав не выходит… Як ото подумаешь… Посажу я ребятёжь за стол, кот по брусу идэ – в борщу видать, як в зеркале: такой ото пустой, сама вода… Не мне казать, не тебе слухать, у войны рот здоровый. А вы тут… Не дужэ чи довго заигрались вы тут с вражиной? Другый год война, а конца и не бачишь, як лап у ёжика. Докы я буду хлопцам казаты: ось батько побье немца, придэ додому и всэ будэ гарно? Я вжэ устала дражнить их журавлём у неби, устали и они ждать… Тяжко, а живём. Надо! Крутимся, свет ты наш! Митька там такой, хоть потолок подпирай… А худючий там. Як хвощ! Шо здоровый на рост не беда, главнэ, не плетень плетнём. Як ни поверни всем хороший, грех жаловаться. Пошёл вот в третий… В школе парубку печки да лавочки, особая уважительность. С почётной не сходит с доски.