– Мыкыш! – со слезами крикнула ма и почти бегом пошла по воде, веером вздымая перед собой упругие белые полукружья брызг.

Именно тот боец, про кого говорил нам вожатый, наперёдку других в группе обернулся – отца я сразу не узнал.

Они обнялись, прямо в воде по колено обнялись; батистовый платок с харчами-гостинцами, что ма всю неделю готовила, в речку выпал у неё из разжатой руки отцу за спину – никто не шелохнулся…

Не стерпел я ждать, попрыгал по воде к ним.

Поймал на руки отец, прижался щекой к моей щеке и – заплакал…

Неподалёку, тут же, на берегу, за всё про всё в каких метрах от воды, была выдолблена в порядочном, неохватном камне скамейка. Отец, обнажённый до пояса и босой, повел туда ма.

Я важничал втихую у него на руках.

Отец и мать опустились на лавку.

– Хорошо как сделали, – с благодарностью в голосе заговорил отец, поспособнее усаживая меня на коленях своих. – Приехали же вот…

– …послухать, – подхватила ма, – як ты тут…

– Да как?.. Как все…

– Про всих я по радио чую кажне утро. Як ты сам?

– Из Махарадзе, из дома, прибыли – учеба. Кого на передовую… Отобрали, перецидили, пересеяли на сито… Я тебе про это уже писал…

– Ну так шо ж, шо писал… Письмо – бомага, рука шо хошь нарисуе. А я… А я живого хочу послухать!

В противовес отцу, говорившему не в охоту, ма была какая-то необыкновенно резкая и колючая. Я никогда не видел её такой. Слово живого она так произнесла и так при этом посмотрела на отца, будто он и впрямь был неживой, а потому никакого дела от него и не жди. Я почувствовал: его хладнокровие, спокойствие, усталость, умиротворённость, что ли, злили, выводили её из себя.

Конечно, всё это враз понял и отец, он как-то вдруг острей обычного почувствовал эту одну общую вину, разложенную в равной степени – всем Богам по сапогам! – на каждого из фронтовиков и состоявшую, по мнению матери, в том, что уж очень долго они церемонятся с немчурой. Отец весь как-то сжался, стал меньше и смотрел уже не гоголем, как только что, а каким-то виноватым, даже жалким; теперь он и не знал, куда и деть свои руки с золотыми щёточками волос на пальцах, они как-то ему мешали вроде.

Он скрестил руки на животе, прикрывая голое тело и неловко пряча под скамейку босые ноги, медленно поднял глаза.

– Истории много, Полюшка, – приглушённым голосом заговорил отец. – Четыре раза ходил на передовую… Сколько в горах брата нашего полегло… Иной день так-сяк затишок ещё, а то – узнаешь, почем ковш лиха. Только это сунешься к костерку скухарить что горячее, ан возьмётся поливать! Это тебе, рядовой, стрелок сто двадцать четвертой стрелковой бригады, и на обедец, это тебе и на ужин. Про всё забудешь! Так и греешь-носишь в кармане брусок сухого концентрата, носишь, пока не получишь свежий паёк, а там старую пачку швырь коню в пойло… На ком, Поленька, беда верхи не ездит? В последнем деле лошадь подо мной убило, пилотку, – отец достал из кармана вдвое сложенную пилотку, – вот тут прострелило. Повенчан твой Никифорий пулей, в каком сантиметре выше лба чиркнула. Остался вот… Знать, есть ещё счастье… – Он помолчал, грустно усмехнулся: – С секретом оно у меня… Какой ни аккуратист, ты ж это знаешь, а перед боем я никогда не брился, и все потому – не срезать бы век свой. Примета у меня такая…

Отец говорил и говорил, а я взял у него пилотку, продел палец в дырку от пули и крутил пилотку.

Мама внимательно и даже как-то не то удивлённо, не то испуганно слушала отца, и чем дальше слушала, выражение её лица становилось всё уступчивей, всё мягче, всё приветливей.

– Сколько ж перепало тебе лиха, Мыкыш, – тихо сказала она и приникла к отцову плечу в веснушках. – Э-эх, жизня, когда ж ты похужаешь?..