Однако нам надо дать отчет, что же это за свобода, которую Толстой уделяет уму человека, отняв ее от воли. Он говорит, что сознательно поступающий человек всегда поступает так или иначе сообразно тому, что признает истину или благо в этом, а не ином поступке. «Признание же известной истины или непризнание зависит не от внешних, а от каких-то других причин, находящихся внутри человека. Иной при самых невыгодных к тому условиях, без всяких видимых причин признает ее (истину). Как это и сказано в Евангелии: Никто не может придти ко Мне, если не привлечет его Отец (Ин. 6, 44) (гл. 2). Позвольте! Да ведь здесь-то и сказано, что не от одного человека зависит признание Христа, а от внешнего воздействия Божия. Но наш автор тоном непогрешимого папы дает совершенно неожиданное толкование: «т. е. что признание истины, составляющее причину всех явлений жизни человеческой, не зависит от внешних явлений, а от каких-то внутренних свойств человека, не подлежащих его наблюдению» (гл. 2). Не будем допрашивать нашего моралиста, откуда он добыл это характерное то есть; он выставил положение последовательного детерминизма, но уже забыл, что именно этим положением он уничтожил данное им определение свободы. Ведь если признание истины зависит от каких-то моих свойств, не подлежащих моему наблюдению, то как же я-то могу по доброй воле признавать или не признавать? Есть во мне эти не подлежащие наблюдению свойства, то я признаю истину, нет – не признаю; для чего же, в третий раз спрашиваю, для чего же мне ваши увещания, когда вся моя душевная жизнь есть ни более ни менее, как необходимо и неуклонно развивающийся процесс психофизической жизни? Добро бы вы мне вкладывали в голову сообщение о новых истинах, но ведь вы повторяете одно и то же, и кроме того сами говорите, будто эти истины ясны и известны всякому образованному современнику. Я бы давно им следовал, если б имел ваши «условия». Рад бы я, пожалуй, прибавить себе роста и волоса седые сделать черными, но это не в моей власти и сделать этого я не могу. Совершенно такое же отношение мое и к нравственной жизни при последовательном толстовстве. Никакие усилия исправиться мне не помогут, если во мне нет «свойств», не подлежащих наблюдению. Если же они имеются, то никаких усилий и не надо, потому что эти свойства сами все за меня сделают. Да наконец, если я проникнусь толстовским убеждением, что я не свободен, то и вообще никакого усилия я не смогу сделать, я должен ждать, что какое-нибудь влияние – внешнее или внутреннее – само возбудит мою волю к усилиям, я даже пальцем тогда не смогу двинуть, я должен буду обратиться просто в соляной столб, как жена Лота. Итак, мы видим, что автор на каждом шагу своего философского плавания поджигает свои корабли и путается в самых непримиримых противоречиях, прельщая и прельщаясь, как говорит апостол о лжеучителях.

III. Наконец, он предпринимает последнюю отчаянную попытку повлечь человека, лишенного им всех возвышающих верований и низведенного на степень манекена, повлечь его к высотам непротивления посредством доводов в пользу того, что он даже и против желания будет привлечен туда. Здесь Толстой вдруг становится оптимистом. Он быстро сбрасывает с себя плащ пессимиста, оплакивавшего теперешнее положение человечества, и хочет убедить читателя, насколько права современность, близка к непротивлению: оно все равно возобладает, и ты против воли войдешь в этот новый порядок жизни, как идет в упряжи и та лошадь, которая не хочет сама везти воз.

Здесь мы вслед за автором снова оставляем почву внутренней личной жизни и входим в рассмотрение жизни общественной. Автор начинает ее неожиданно идеализировать. Он уже не говорит, что «чем более будут сыты люди, чем больше будет телеграфов, телефонов, книг, газет, журналов, тем будет только больше средств распространения несогласных между собой лжей и лицемерия, тем больше будут разъединены и потому бедственны люди, как это и есть теперь» (гл. 1; 2). Эти правдивые слова он уронил в пылу увлечения, забыв, что одиннадцатую главу он посвятил доказательствам в пользу того, будто настало время истинного понимания христианства, или непротивления. Раньше, в первой части, он пытался доказывать, будто Христово учение было непонято ни учениками, ни дальнейшими поколениями, или, лучше сказать, люди совершенствовались постепенно в его понимании. Усвоение Христова учения, по мнению автора, людьми шло так же постепенно – усвоялось людьми через постепенное исправление ошибок первых поколений христиан, как, например, усвоение химических или астрономических познаний, начавшихся с суеверий алхимии и басен астрологии. Апостол вместо заповеди непротивления стал толковать о крещении необрезанных, выдумали Святого Духа и Соборы, чем произвели величайшее зло; выдумали воскресение и Божество Иисуса Христа и вообще примешали к открытым Учителем истинам множество нелепых суеверий, отчасти исчезавших, а отчасти усложнявшихся тьмой византизма и охранительным настроением, а того больше – сознательным обманом всякого рода духовенства и богословов. Но вот теперь, в XIX веке, на исходе его, настало время, когда люди с такой силой стали понимать главную мысль Христова учения, т. е. правило непротивления, с какой им открылся и обман, в котором духовенство держало людей своим выдумыванием догматов, чудес, Таинств и религиозных обычаев, в частности, того грубого идолопоклонства, которое под названием иконопочитания так сильно привилось в России. Автор не щадит красок в осмеянии нашего благочестия. «Молиться – значит становиться прямо пред досками, на которых нарисованы лица Христа, Богородицы, святых, и кланяться головой и всем телом, а правой рукой со сложенными известным образом пальцами дотрагиваться до лба, плеч, живота и произносить славянские слова, из которых самые употребительные и всем детям внушаемые – Богородице, Дево, радуйся и пр.» (гл. 1). «Говеть – значить пойти в церковь и сказать священнику свои грехи, предполагая, что это сообщение своих грехов чужому человеку совершенно очищает от грехов, и потом съесть с ложечки кусочек хлеба с вином, что еще более очищает». Подобным же образом автор излагает прочие религиозные обязанности и затем заключает так: «И вот эта-то вера, и никакая другая, называется православной, т. е. настоящей верой, которая под видом христианской всеми силами в продолжение многих веков и с особенным напряжением теперь внушается народу». Другого ничего нет у этой веры или, как выражается автор, «этих диких суеверий». Проповедуется только внешний культ идолопоклонства (гл. 1). Спросить у духовных «высокопоставленных лиц, зачем они это делают, они скажут, что делают для народа, а народ прикладывается (к мощам) потому, что архиерей и высокопоставленные лица так делают» (гл. 1). Вообще автор настойчиво утверждает, будто духовенство вовсе не верит ни в догматы, ни в священнодействие Православия. Для чего же оно поддерживает его? Его деятельность, включая и учено-литературную, «состоит только в том, чтобы не только держать народ в том состоянии грубого и дикого идолопоклонства, в котором он находился, но еще усиливать и распространять суеверие и религиозное невежество, вытесняя из народа живущее в нем рядом с идолопоклонством жизненное понимание христианства» (гл. 1). «На что нам духовенство, которое давно уже не верит в то, что оно должно проповедовать?» (гл. 2). «Одна торжественная процессия, молебствие и проповедь с амвона или кафедры лжи, в которую не верят проповедующие, производит без сравнения более зла, чем тысячи подлогов и фальсификаций пищи, и т. д.» (гл. 2).