(Ин. 15, 24)? Этого ли не понимать великому писателю-психологу? Но он вот уже второй раз закрывает глаза перед истиной, чтобы избежать новой истины – свободы воли человеческой, так тесно связанной с учением о личности Бога и бессмертии. Взамен того, чтобы к ней направлять свои увещания, он ставит невероятную мысль о безусловном подчинении жизни человека его разуму. Посмотрим, может ли он достигнуть нравоучительной цели своих разъяснений без предположения свободы даже и при таком своеобразном взгляде на дело. Вот изречение автора о безусловном подчинении жизни человека его разуму, его теоретическим воззрениям. «Причиной поступка человека бывает не известное явление, а признание известного положения истиной (гл. 2). Стоит человеку усвоить это (толстовское) жизнепонимание, для того чтобы сами собой распались те цепи, которые, казалось, так неразрывно сковывали его, и чтобы он почувствовал себя совершенно свободным, вроде того как птица в загороженном кругом месте, когда бы она раскрыла свои крылья» (гл. 2). Правда, в первой части автор говорит, что животная природа человека может несколько отклонять его движение к совершенству, как течение реки относит немного вниз пловца, стремящегося переплыть ее, но все же принятое воззрение, взятое само в себе, с необходимостью влечет за собой человеческую волю. После этого, конечно, оказывается, что задача человека только в том, чтобы вникнуть умом в правильные воззрения, а остальное сделается само собой. Противоположные такому выводу слова Христовы о том, что Царство Божие нудится и употребляющие усилие восхищают его (см. Мф. 11, 12), автор довольно бесцеремонно объясняет в смысле именно усилия внимания к усвоению его идей. Чтобы освободиться от ложных условий культурной жизни, «человеку не нужно делать никаких подвигов и поступков, а нужно сделать только внутреннее усилие сознания» (гл. 2).

«Если так, – скажет Толстому слушатель его увещаний, – то зачем ты мне проповедуешь так настойчиво и страстно? Ведь лишь только внимание мое установится на твоих идеях, я с необходимостью должен их принять».

Сознавая, что всякая проповедь имеет смысл лишь при предположении свободы, Толстой, как и в других случаях, старается и здесь воспользоваться этим понятием спиритуалистической философии, хотя, конечно, оно решительно несовместимо с его пантеизмом. Так что из того? Если в его системе нет ни любви к ближним как братского чувства, ни Бога, ни бессмертия, ни духа, то вместо этих истин кто помешает ему взять себе слова, их обозначающие, и морочить ими себя и других, подставляя под них совершенно противоположный смысл? Так и со свободой он поступает. Он тоже сочиняет себе свободу (впрочем, совершенно несвободную), сочиняет ее там, где ему без нее никак не обойтись.

Нет свободы хотений, нет свободы поступков, зато есть у него свобода внимания, свобода, следовательно, признания или непризнания истин (гл. 2). «Такая свобода в таких узких пределах кажется людям столь ничтожною, что они не замечают ее: одни детерминисты считают эту долю свободы столь малою, что вовсе не признают ее» (итак, автор в воззрениях на свободу сознает свое единомыслие с детерминистами) и т. д. «Свобода эта, – продолжает автор, – кажется людям несвободною тем более, что, хочет или не хочет человек признать открывшуюся ему истину, он неизбежно будет принужден к исполнению ее в жизни» (гл. 2). Далее автор приводит сравнение человека с лошадью, которая если не захочет везти с другими воз, то все равно будет принуждена самой упряжью идти рядом с другими лошадьми. Пример едва ли побудительный для людей порочных. Они опять скажут прежнее: вот, когда жизнь нас сама будет толкать, мы и оставим свое насильническое житье; что за нужда лошади тащить воз, когда она может без всякого усилия идти в упряжи? Пусть тащат воз те кони, которым это нравится, а она себе пойдет с ними в виде прогулки, не выбиваясь из сил и не уставая, хлестать ее наш нравоучитель запрещает, зачем же она будет нудиться?