Жизнь в доме Зыковых начиналась рано. Чуть свет тетка Марья принималась возиться с горшками и плошками, ставила самовар, а потом будила мужа и Лёшку. Дядя Ипат в зевоте широко раскрывал рот и кричал в соседнюю комнату:

– Дунька! Дунька! Нечего бока отлеживать.

Дуняша сладко потягивалась и нехотя поднималась.

Наскоро умывшись, ели мятую картошку, пили чай без сахара и направлялись запрягать лошадей. Лёшка помогал дяде Ипату затягивать подпруги, обматывал Зыкова вокруг пояса кушаком, а затем открывал ворота. Дядя Ипат и Дуняша уезжали. Два раза в неделю Зыков напивался. Он бил тетку Марью, гонялся за Дуняшей и однажды до того излупил Лёшку, что тот неделю ходил с синяками.

Вначале мальчик сидел дома: подметал двор, чистил конюшню, сгребал в кучу навоз. Потом дядя Ипат стал брать его с собой в город, приучать к извозчичьему делу. Лёшка долго путал Ильинку с Ордынкой, Плющиху с Палихой, Покровские ворота с Петровскими и никак не мог уяснить, где находится Камер-Коллежский вал. Дядя Ипат злился и начинал пояснять:

– Камер-Коллежский вал, он и тута, рядом с твоим домом, и тама, на другой стороне Москвы. Если Бутырский – этот от Брестской площади, а раз Золоторожский – так вали за реку Яузу. А есть еще Симоновский и Семеновский, Крутицкий, Покровский, Госпитальный… – Зыков без удержу сыпал названиями и вконец запутывал Лёшку.

Но время шло, и мальчик стал привыкать к мудреному расположению московских улиц. Наконец наступил день, когда дядя Ипат сказал:

– Ну, будя. Время не ждет. Запрягай Буланчика – и с Богом.

В середине апреля Лёшка совершил свой первый самостоятельный выезд. Вскоре у мальчика появились излюбленные места: у Курского вокзала – к приходу крымских поездов, у Городской Думы – к концу заседаний, у Сухарева рынка – в разгар базара. А когда к Лёшке никто не садился, он медленно ехал по Тверской или Кузнецкому и выкрикивал:

– Эх, прокачу! Эх, прокачу!

Кричал Лёшка громко, призывно. Глядишь, кто-нибудь не устоит да и сядет.

Все мальчишки с Ямской теперь смотрели на Лёшку с завистью. Взрослые извозчики ухмылялись. Даже Дуняша как-то сказала:

– Ну и здорово это у тебя получается!

Новое ремесло Лёшке понравилось.

Голова кругом

Третий месяц Москва без устали митинговала. Спорили всюду: на площадях, в переулках, дома, на службе. Больше всего спорили о войне.

– Война до победного конца! – кричали те, кто был побогаче.

– Хватит, навоевались! – отбивался фабричный люд и повидавшие виды солдаты.

Часто на трибунах появлялись большевики. Говорили горячо, убежденно. Кончали одним:

– Мир без аннексий[1] и контрибуций[2].

Горожане ходили, слушали, хлопали и тем и другим, а больше всего тем, кто выступал красиво.

О большевиках говорили разное, нередко дурное. Вот и дядя Ипат:

– Мира захотели. Предатели! А Родина как? Ты, Алексей, того, – наставлял он Лёшку, – слушать слушай, а дело веди исправно. Жизня, она и есть жизня. Покричат и умолкнут. Эх, времечко… – вздыхал Зыков. – Никудышные ноне пошли времена.

А мальчику всё интересно. И о чем говорят на Тверской у памятника генералу Скобелеву, и о чем на Страстной у памятника Пушкину, и о чем это шумит народ на Лубянке возле Китайгородской стены. Гоняет Лёшка по городу, а потом нет-нет да и пристанет к какому-нибудь митингу. Стоит слушает.

Шумит, митингует Москва. Произносятся длиннющие речи. Не слезают с трибун ораторы. Одни хвалят, другие ругают Временное правительство. Одни за войну, другие – да пропади она пропадом!

Слушает Лёшка, от слов и речей – голова кругом.

Мячик

Как-то Лёшка привез седока в Брюсовский переулок. Приехавший расплатился и исчез в воротах высокого дома. А Лёшка поудобнее устроился на козлах, достал краюху хлеба и стал жевать. И вдруг из-под ворот выкатился мячик. Он угодил под пролетку и остановился у ног Буланчика. И в ту же минуту, весело смеясь и держась за руки, выскочили на улицу мальчик и девочка. Девочка была маленькая, худенькая, в розовом платьице, с огромным бантом-бабочкой на голове.