Эта котельная когда-то служила для отопления правления колхоза, мастерской, столовой, клуба… Но за считанные годы все эти производственные и культурные объекты как испарились в воздухе.

О них напоминали только бурьянные островки да осколки битого кирпича и шифера. И дворы наполовину обезлюдели, притухли. На улицах, как и в одичавшем подстепье, громоздились непочатые колесами сугробы. На пустыре одиноко дымилась металлическая труба. Энергия тепла поступала в особняки, магазины и гаражи местных народившихся в мгновение ока капиталистов-ловкачей.

В переплет тускменного от пыли и гари окна коготками вцепилась синица, повиснув вниз головой. Склевала то ли засохшую муху, то ли паучка и поспешно упорхнула. Кто-то вспугнул? Взвизгнула дверь.

– Дядь Коля, жив?

Прохоров не ответил Михею. Его душу все еще карябала мысль: зима не кончится, несчастные людишки перемерзнут, а богачи улетят на Веселую Звезду.

Михей худой спиной прислонился к гудящей кипятком емкости:

– Погрею косточки.

– Фуфайку не прожги.

– Не прожгу.

Он, как куренок на нашесте, сонно повел под лоб белки глаз. Вздрогнул. Бодро заговорил:

– Теперь в ресторанах кушают колбасу из моих коняшек! Табун под нож… скаковых! Породистых! Сколь призов, кубков!.. Эх!

Прохоров не очень уважал придурковатого, с неровным характером Михея. Но как конюх он был дельный, умел о животных заботиться как подобает.

– Уж так и быть – похмелю.

Извлек из жестяного шкафчика необходимое для скромного мужицкого застолья – бутылку, хлеб, соленый огурец, сало. Михей глотнул самогонки, резко отдававшей махоркой.

– У Косой брал? Ее бы, суку, заставить пить эту отраву!

Вновь взвизгнула дверь.

– О, легка на поминке! – льстиво захихикал Михей. Подвинулся на скамейке, рядом усадил вошедшую пьяненькую бабу с распухшим пятнистым лицом и с непомерным животом в обхвате. Вновь хихикнул: – Самогонку твою… Махорки в нее дюже много натолванила. Перестаралась.

– Зато дешевая. А водочка у богачей, сам знаешь…

– Потравишь ты нас!

– Ой, господа нашлись, мать вашу… Особливо ты, Михейка, забулдыга. Тебе хоть козьей мочи налей…

Косая вытащила из-за пазухи бутылку.

– Посидим кружком, я – с миленком, ты – с дружком!

– С каким миленком? – ревниво забухтел Михей.

– Отстань, паршивец малосильный! Ты хоть помнишь, в каком году мы с тобой последний раз толком переспали?

На край стола запрыгнул головастый, в мазутных пятнах кот Борис Николаевич. Глядя в глаза хозяину, он просительно мяукнул. Прохоров плеснул на столешницу самогонки. Кот полакал жидкость, облизнулся и, ничего больше не требуя, подался в свой теплый угол.

– Не-ет… – с обидой протянул Михей, – чтоб всякая тварь… Задушу!

Он подошел к коту. Кот храпел, как человек, протяжно, с бульканьем, всхлипыванием, присвистом и вздрагиванием. Мужик чего-то забоялся. И молча отступил.

Заправленная табаком самогонка сейчас не казалась противной – пилась легко, с желанием. Горячила, поднимала тонус. Оживлялся разговор. Угождая давнишней толстой ухажерке, Михей высказался, что для него было бы самой страшной карой, если бы с ним в постель легла женщина без грудей и с худой задницей. Прохоров пальцами поскреб в сивой бороде, с улыбкой поведал:

– Было мне лет двенадцать. Бригадир послал меня с тока отвезти на лошадях озадки на пруд для прикорма карпов. В помощники дал Марфутку – зрелая, налитая девка. – Он подмигнул Михею. – Как ты и гутаришь – в твоем вкусе! Ну ладно… Едем мы по метровке. В выси жаворонок заливается. Цветочки на обочине. Красота! Обстановка самый раз для любовных утех. Марфутка зубы щерит, лыбится, голыми коленками елозит по озадкам. Да какой из меня, молокососа, любовник – без понятия. А когда на мелководье лопатами стали разгружать озадки, из вербей, что росли край плотины, выскочил в трусах Петро Тряпишников. Уже в мужиках ходил. Сграбастал поперек Марфутку. Стал ее щупать, мять. Пацанва зеленая (они купались в пруду) собралась, хохочет. Затем Петро уволок девку в вербы.