Чтоб совсем закрепить жизнестойкое состояние, Падов стал ездить на бойню; здесь, подружившись с резунами, он подставлял свой рот под теплую, живую кровь тела, выпивая в день по две-три кружки крови.

Это немного утешило его, но ненадолго. Общество своей души и людей того же мира терзало Падова. Он боялся, что сойдет с ума.

Поэтому, метаясь, он заехал в Лебединое и, не найдя Федора, получил от Клавы какую-то записку и адрес «малого гнезда».

Рано утром он и оказался в этом «малом гнезде». Ипатьевна встретила его дружелюбно и обласканно, словно свою кошку. А когда пришел Федор, Падов, внимательно всмотревшись в него, ужаснулся.

Федор тотчас его узнал, каким-то ублюдочным взглядом просмотрев насквозь.

Молча взял записку от Клавы, развернул ее, увидел знаки и, не раздеваясь, в портках, завалился в постель.

Федор иногда любил спать одетым, словно ему нравилось отчуждение от сна. Тело его в это время лежало неподвижно, а голова ворочалась, как живая…

Ко дню все трое – Федор, Падов и Ипатьевна – переспавши, пошли во двор пить чай.

Дворик был неуютно-загаженный, обнаженный, у всех на виду, да и небо его прикрывало как-то широко и глубоко, со всех краев. Одинокая дощатая уборная стояла, словно вышка, в конце двора. Травушка была пыльная, жиденькая, точно земля облысела; вычищенный, серый скелет подохшей кошки, как ненужная палка, валялся посередине; недалеко притулился покореженный на бок стол.

Ипатьевна, кряхтя, первая присела; она уже с раннего утра напилась кошачьей крови и теперь довольствовалась черным хлебушком. Соннов ел самодовлеюще-утробно, не обращая ни на кого внимания; Толя курил, скаля зубы и радуясь солнышку.

– Многое мне о вас наговорили, Федор Иванович. Особенно Аннушка, – промолвил он. Федор промолчал.

– Значит, в Лебедином все хорошо, – наконец проговорил он сквозь зубы.

– В отличие, – ответил Падов и рассказал кое-что, тихо, уютливо и в озарении. Федор чуть оживился.

– Ну, а Клавушка прыгает не по-человечьи иль как? – пробормотал он.

– Не знаю. Может, только в одиночестве, – улыбнулся Толя. Федор довольно проурчал, любуясь словом «одиночество». Ипатьевна смотрела на обоих востро, сумасшедше-сморщенно и как бы через платок. Забыв обо всем, она совсем распустилась, обнажив старческие телеса.

– Ну, а как эти… шуты, которые собачек и птичек резали? – спросил Федор, вспомнив Падова, Анну, залитую солнцем поляну и пролитие крови на ней.

– А, а, – рассмеялся Падов. – Шуты распались. У каждого из них своя судьба. Пырь совсем отошел: стал главарем обыкновенной шайки… детишек лет шестнадцати, остервеневших от пустоты… Они теперь по подворотням людей режут. Просто так… Волкуют… А Иоганн пролез в монастырь: очень ему жаль стало птичек и крыс. На этом и отключился. Грехи замаливает… и по ночам, в темноте молится, но не Богу, а крысам своим убиенным… Один Игорек остался… Ну этот ловкий, ангелочек… Скоро появится в Лебедином… Его кой-чему научили, он теперь не совсем шутливый…

Федор блаженно собачил пасть; хмурился, как кот, на падовские слова, наконец, встал.

– Пойдем погуляем, Толя, – проговорил он, а на Ипатьевну шикнул, чтоб сидела на месте и не вставала.

«Ишь пристальная, – подумал Федор. – Сиди и соси кошек».

Вышли на улицу. Полил тихий, успокоенный дождик. Люди жались к мокрым заборам. Федор простуженно выпячивал нижнюю челюсть: ловил капли дождя.

Толя отметил, что Федор ничего не замечает вокруг. Но у колодца, споткнувшись, Федор вдруг застыл взглядом на кучке людей: не то баб, не то мужиков, но совсем обычных. Глаза его остекленели, точно он увидел потустороннее. Сплюнув, Федор тяжело переглянулся с Падовым.