. В 1648 году приехал было в Россию на вечное житье селунского Успенского монастыря епископ Киприан. В поданной государю челобитной через несколько времени по приезде в Москву Киприан заявляет, что когда его ставленную послали к патриарху Иосифу, «и патриарх той ставленной слушав, сказал, что она несправчива, а велел-де ему взяти подлинную ставленную во Цареграде от Цареградского патриарха Иоанникия». Но, заявлял епископ, по своей бедности он не может добыть ставленной из Константинополя, а его знают-де все греческие власти и гречане, и так как «ныне он стал во всем оскорблен», [С. 155] то и просит государя отпустить его назад в прежнюю епархию его; что ему дано за выезд, то он проел на Москве, тем более что указано-де давать ему государева жалованья не против прежних выезжих властей – только по два алтына на день. Его отпустили назад[194]. В 1671 году приезжал было в Москву на вечное житье призренский митрополит Никодим, но не был принят правительством и удалился в Малороссию, где поселился у гетмана Самойловича[195]. Таким образом, не всегда и не всех принимало наше правительство из желавших остаться в Москве на вечное житье, что в известной степени и сдерживало наплыв таких лиц в Россию.

Другим сдерживающим началом, отбивавшим охоту у разных выходцев навсегда поселяться в России, был весь своеобразный склад тогдашней московской религиозной жизни, обставленной бездной самых мелких утомительных формальностей, не терпевшей никаких уклонений от установившихся обычаев и привычек, которые налагали тяжелые оковы на все действия не привыкшего к такой жизни человека, сковывали всякое свободное его движение. Всем выходцам наши посты казались чрезмерно суровыми, наши службы чрезмерно продолжительными, от долгих стояний у них пухли ноги, от утомления во время служб они готовы были падать в обморок; во всем и везде они чувствовали себя стесненными, принужденными казаться не тем, чем они были в действительности. Племянник Антиохийского патриарха Макария архидиакон Павел Алеппский, проживший вместе с патриархом в Москве почти два года, говорит, что патриарх и его свита первую неделю своего пребывания в Москве употребили на то, чтобы обучиться, как держать себя. «Вопреки всем нашим склонностям, – говорит Павел, – приходилось ходить подобно святым и соблюдать относительно себя большую осторожность, так как обо всем, что замечали в нас хорошего или дурного, немедленно доносили императору или [С. 156] патриарху. Боже! освободи нас от этих строгостей и возврати нам нашу свободу». Особенно тяжел был для гречан Великий пост. «Мы, – пишет архидиакон, – в течение этого поста (Великого) претерпевали такое крайнее изнурение, особенно по недостатку пищи, как будто нас считали каменными… По скудости пищи мы были в таком большом отчаянии, что готовы были даже извинить употребление рыбы во время поста. По-моему, не было бы большего греха, если бы даже на столе появилось и мясное, так как у москвичей в этот пост совсем нечего есть». Не вынося суровых русских постов, гречане в то же время с трудом выносили и обильные царские трапезы обыкновенного времени. По приезде Макария в Москву царь пригласил его и свиту к своему столу и так их усердно потчевал во время обеда, что их, по словам Павла, начало тошнить. Торжественные московские службы крайне утомляли просителей. Павел говорит, что после служб первого дня Пасхи «мы возвратились в монастырь почти в обмороке. Мы чувствовали боль в ногах и спине во все время этих праздников, которые, впрочем, вовсе не праздники для иностранца, хотя бы он свыкся со строгостью Александра». К довершению удовольствия православных иностранцев, когда они посещали Троицкую Лавру, их там угощали такою длинною службою, что «по счету оказалось, – говорит Павел, – что мы простояли целых шесть часов, и все это делалось из уважения к нам, и однако, – простодушно замечает архидиакон, – что пользы нам в этом уважении, нам, которые ни днем ни ночью не имели ни минуты спасительного сна и стояли в церкви в каком-то оцепенении от крайней усталости»