– Итак, вы хотите сказать, что за видимой заурядностью нашего героя скрывается глубокий смысл?

– Звонкая пышность, – откликнулся филолог.

– Перестаньте, это пустые слова.

– Ах, «пустые слова»! Предположим, что так. Но прежде всего вы сами подтвердили, что ощущаете несоответствие, а затем и они, – он сделал жест полукругом и вниз, – вы видите, как они идут?

– Напрасно вы пытаетесь говорить обо всех сразу. Даже если дать им высказаться, одно и то же услышишь далеко не от каждого.

– Я и не надеюсь, и не хочу слышать одно и то же, – резонно отмахнулся Ведекин. – Я довольно этого слышу и без обращения к толпе. Я только хочу, чтобы каждый сказал, зачем он здесь и что он чувствует в связи с происходящим событием. Хотя бы некоторые.

Ведекин лгал, но не сутью, а стилем. Ему не были интересны ни чувства посторонних, ни степень их подчиненности ходу вещей, но он предпочитал высказываться. Поэтому я промолчал. Он понял и продолжил вместо меня:

– Я знаю, что моя речь звучит подозрительно. Но я готов ограничить круг касаемых идей чисто литературными ассоциациями, говорить в пределах дозволенного и потому совершенно открыто. К тому же сопроводители знают меня как внештатного лектора и придираться не будут, вообразив, что все и без того упорядочено, я им тоже часто читаю, когда попросят. Повсюду есть человеческая природа. Просят – читаю.

Возразить было нечего, и я сказал:

– Хорошо.

– Идите все сюда, – обратился тогда оратор к толпе.

Кольцо человек в тридцать отвернулось и окружило нас. Большинство было с чем-то там на физиономиях, но потом возникли другие – обычные люди. Сивый издали сделал Ведекину ручкой и отошел. Тот сухо поклонился вслед: знакомство не льстило. Затем, увидев, что ждут, начал примерно так:

– За кажущейся заурядностью нашего героя скрывается глубокий смысл. Это мне сказал недавно один… – тут он посмотрел мне в глаза, улыбнулся совсем профессионально и неизвестным способом дал понять, кто именно сказал, то есть что я.

– …и я с ним полностью согласен, – если не со способом выражения, в котором мне видится пышная звонкость, не вполне соответствующая духу обстоятельств, – то с мыслью, заключенной… – он сделал нежеланную паузу и окончил фразу упавшим голосом, особенно к концу:

– …заключенной в его словах.

Это было очень интересно. Все, кто в толпе еще сохранял человеческий образ, немедленно ощутили, что происходит нечто не вполне официальное. Но поскольку позиция оратора выглядела по привычке казенной и отвратительной, слушатели, заметив по тому, как он споткнулся на слове, значение которого до них даже и не дошло, что она у него и непрочная, уразумели свое. Итак, она была непрочная и отвратительная. Поэтому над Ведекиным стали потихоньку смеяться, не вникая в тонкости его суждений по существу. Сначала, когда он заявил, что в лице Романа (Рыжова) мы все в этот самый момент хороним роман как литературный жанр, – никто на его остроумие даже и внимания не обратил, по обычаю пропуская мимо ушей государственную словесность. Однако едва он углубился и дал слабину, призывая аудиторию в соучастники и судьи, как сразу потерялся, стал неоснователен сам по себе, – независимо от пронизывавшей его речь иронии слегка на потребу публике, вызывая ее смех.

– Не дурной ли это каламбур? – спросил Ведекин, имея в виду свой же каламбур о двух «романах». – Предупреждая неизбежный вопрос, насмешки и критику, сознаюсь, что каламбур это чрезвычайно скверный. Но важно ведь не то, хорош ли каламбур, а то важно – правдив ли насмешник.

Тут он разгладил ладонями рукава и полы своего пальто и брюк, посмотрел перед собой голубыми серыми глазами слегка навыкате и внятно продолжил: