– О чём задумалась? – вкрадчиво, и, как Ксении показалось, довольно спросил отец.
– Эти тридцать лет до моего рождения, что здесь было?
– Я не могу рассказывать об этом. Очень хотелось бы, но я правда не могу. Это опасно для тебя, для меня, для Димки… Для всех, кто меня окружает.
– Почему?
– Существует взаимосвязь между тем, что происходило тогда, и в каком положении в деревне я сейчас. Моя изоляция не с пустого места взялась.
– Опять ты про изолюцию эту, – Ксения по привычке отмахнулась, – Ты в лес ходишь за грибами, на охоту иногда. Какая изоляция?
– Это не та изоляция, о которой ты думаешь. Она не физическая. Она идеологическая. Я – социальный изгой, и даже те, кто приходит ко мне в Нору, не могут делиться новостями Ордена со мной. Этого не делает даже Дима. Ты, кстати, тоже.
– Но!.. Я же рассказываю, чем занималась. Всегда! Каждый раз, когда прихожу, я делюсь.
– Ты делишься своими делами. Только своими, – он ткнул в неё пальцем, – Не делами Ордена. Давай-ка компотику выпьем.
Отец встал с кресла и отправился к комоду за открывашкой. В это время Ксения задумалась. В попытках вспомнить хоть один раз, когда бы она действительно делилась какой-либо информацией об Ордене, капитан обшарила все закоулки памяти, но ничего не нашла. Отец вскрыл банку, разлил содержимое по стаканам.
– Пей. Можешь не напрягаться, всё равно не вспомнишь ничего. Это общая проблема, – он постучал себя пальцем по виску, – Особенно выраженная среди тех, кто близок к Виктору. В общем, отец с врачом этим подружились, ну или вроде того, а может просто на общих интересах сошлись, вот он однажды отцу этого сумасшедшего и показал. Не сразу, но показал. Пытался, видимо, проверить его сначала, хоть каким-то доверием к отцу запастись. Здесь-то и начались все беды. В тот день мы с отцом пришли к нему за чем-то, чего я уже сейчас и не помню. Они с отцом пошли в карантин, ну и меня с собой прихватили. Карантинные боксы были с железными дверьми, как тюремные. Не знаю, чем нужно болеть, чтобы тебя за железной дверью захотели закрыть, но там вот были такие. Между прочим, я таких действительно нигде не видел больше. Возможно, мы не первые, кто здесь страдает от ахнаиризма. Были и до нас, но их просто за кованную из железа дверь сажали. А на двери было два окошка: одно, рассчитанное на выдачу пищи и передачу лекарств пациенту, и второе, зарешечённое, чтобы наблюдать и общаться. Ну вот он окошко открыл и говорит, мол, смотри. Отец в верхнее, а я в нижнее для еды уставился. Лучше б я не смотрел, честное слово, – Егор глаза закрыл и принялся переносицу мять, – Мне тогда всего десять лет было. Настолько сильное впечатление, что в память на всю жизнь врезалось. Я потом много чего видел, но этого… человека…
Егор замолчал, уставившись в пустоту. Ксения сглотнула, ощутив нарастающую в его голосе тревогу. Последний раз она его видела таким, когда мать пропала. Он тогда не знал, куда идти искать её, за что сначала браться, и места себе не находил, не спал сутками, и глаза у него были точно такие же. А тут какая-то история, да ещё и только самое её начало.
– Весь в говне, – внезапно обронил Егор, глядя в пустоту снизу вверх, будто до сих пор был тем самым десятилетним мальчиком, стоящим у дверного окошка карантинного бокса, уставившись на безумца, – Вонь так по носу дала, что глаза заслезились. У него там и окна нет. Не было, то есть. Обросший, ногти обгрызаны до мяса, весь в ссадинах каких-то, будто расчесанная кожа такая, знаешь? И голый полностью. На вопрос отца, почему пророк такой грязный, врач ответил, что панически воды боится, отказывается в неё лезть. И пол у него в палате был разобран, по центру яма выкопана. Он туда свой матрас скинул с кровати и всё остальное, и там спал. Пытались ему пол починить, но он снова разобрал.