Папа тут же раскаялся. Он поспешил за Маттом в погреб, и мы услышали, как он извинялся, – безрезультатно. Три долгих дня Матт просто не замечал папу. Физическое насилие вместо убеждения было, по мнению Матта, самым страшным пороком.

Очень рано у нашего пса развилась еще одна несносная привычка, от которой он так и не избавился. Когда упрямое ворчание не помогало уклониться от исполнения какой-нибудь неприятной обязанности, он притворялся глухим. В этих случаях я терял самообладание и, наклонившись так, что мне удавалось поднять одно из его длинных ушей, кричал ему мои приказания голосом валькирии[8]. Но Матт поворачивал ко мне свою морду с таким выражением, что, казалось, он вот-вот вежливо, с несносным спокойствием спросит: «Извините. Вы что-то сказали?»

Мы не могли предпринять никаких эффективных мер, чтобы излечить Матта от раздражающей нас привычки, так как точно такая же привычка была у моего дедушки со стороны папы, который иногда навещал нас. Дедушка бывал абсолютно глух ко всему, что требовало с его стороны каких-нибудь усилий. Однако он мог услышать и среагировать на слово «виски», даже если бы его произнесли шепотом в запертой спальне тремя этажами выше того уютного кресла, в котором он обычно сидел.

Читателю уже ясно, что Матт был собакой, нелегкой для совместного проживания. Но непреклонность, из-за которой с ним было так трудно справляться, в еще большей степени затрудняла, а иногда делала фактически невозможным его собственное общение с окружающим миром. Упрямство ставило его в разные трагикомические положения на протяжении всей его жизни. Но к несчастью, его борьба с капризницей судьбой не была только его личной борьбой. В свое неразумное сопротивление требованиям самой жизни он неизбежно вовлекал и тех, кто его окружал, причем часто это вело к катастрофическим последствиям.

Где бы Матт ни проходил, он оставлял по себе неизгладимые воспоминания, то о возмутительных, весьма ярких происшествиях, то о происшествиях туманных и непонятных, почти фантастических. В нем сидел дух Дон Кихота. Вот в такой атмосфере моя семья и я жили более десяти лет.

Тоска сизая

Матта возмущало многое, его частое негодование было нам не в диковинку, но особо запомнилось его бешеное возмущение, связанное с невинным пристрастием моего папы к чистейшему английскому языку. Библиотекарь, писатель, начитаннейший человек, папа был воинствующим защитником святости письменного и устного слова, и, когда он сталкивался с неправильным употреблением слов, возмущение его не знало границ.

Но постольку поскольку североамериканцы говорят именно так, как и положено говорить североамериканцам, у папы частенько были все основания гневаться. Один раз я сам видел, как он с презрением отвернулся от представителя так называемой новой аристократии, известного бизнесмена, услышав, что бедняга собирается «занемедлить» выпуск нового продукта. Папа считал, что такого рода языковая нелепость – непростительна. Для оценки стиля авторов рекламных объявлений у папы просто не находилось слов.

Он испытывал к рекламному стилю такую неприязнь, что популярные журналы редко допускались в наш дом. Маму отсутствие этих журналов мало огорчало; но вы не можете себе представить, какие неприятности обрушивались на наши головы, если папа случайно обнаруживал экземпляр журнала «Друг женщин»[9], спрятанный за диванными подушками в гостиной. Потрясая возмутительной книжицей, папа разражался обвинительной речью и осыпал своих невольных слушателей целым градом язвительных предсказаний о том, что грозит народу, допускающему такое поругание святого святых – родной речи. Такие случаи бывали, к счастью, редки, но время от времени, когда один из нас забывал об осторожности, это повторялось. Именно в результате одного такого инцидента Матт затосковал.