Дмитрия Батырева демонстративно арестовали на следующее утро прямо около дома, на глазах у соседей. Оказавшись в неуютном казенном кабинете и столкнувшись там лицом к лицу с дрожащей от страха подчиненной, он все понял и, неожиданно для самого себя, пойдя на поводу у молодого напористого следователя, стал давать признательные показания. Однако уже через пару часов Батя одумался, от всех своих слов отказался и заявил, что его нагло и бессовестно оклеветали.

– Поздно, Батырев, – усмехнулся следователь, захлопывая пока еще тонкую бумажную папку с двумя протоколами. – Теперь отказ и дальнейшее запирательство только усугубят вашу вину.

Несмотря на предупреждение, с этого момента Батя ушел в глухой отказ и поступил правильно потому, что другие раскаявшиеся грешники вроде Соколова, Амбарцумяна и Алешина, словно по экспресс-почте, получили стандартные, торопливо исполненные расстрельные приговоры. Те же, кто настырно изматывали следователей своим упорным отрицанием очевидных фактов и сумели, пережив двух генсков, дотянуть до перестройки остались живы, хотя и получили немалые сроки. Так и не признав своей вины за три года нудного и противного, словно недоваренный комкастый кисель следствия, Дмитрий Батырев получил двенадцать лет с конфискацией и отправился на лесоповал в глухую Вологодскую тайгу. На зоне он, сидевший до этого в спокойной трехместной камере с такими же расхитителями социалистической собственности, сразу попал под жесткий прессинг со стороны блатных, вполне резонно решивших, что у осужденного барыги должны остаться на воле какие-нибудь заначки. Батырев держался стоически, за что и здесь умудрился получить прозвище Железный Батя, а вскоре в зону пришла малява, из которой следовало, что и в воровском мире у него ещё остались сильные и влиятельные знакомые. Батю оставили в покое, и он девять лет угрюмо валил лес, ни с кем особо не корешась, но и не сильно отдаляясь от народа. В начале девяностых, когда развалилась страна, а вместе с ней и социалистическая экономика, Батя послал в Министерство юстиции письмо с просьбой о пересмотре дела. Через три месяца его вызвал начальник колонии и, собственноручно передав ему присланный из Москвы отказ, предложил написать прошение об условно-досрочном освобождении.

– Пиши, – подполковник положил на стол обгрызенную шариковую ручку и чистый лист бумаги, – и через три месяца будешь на свободе.

– Я не считаю себя виновным. УДО мне не нужно, мне нужен только оправдательный приговор, – твердо ответил Батя.

– Да кто же тебе его вынесет?

– Верховный суд!

– Дурак ты, Батырев, – удручённо покачал головой подполковник.

Батя еще несколько раз безрезультатно писал в Минюст, и в результате, отсидев свой срок от звонка до звонка, вернулся в Москву накануне пятидесятилетия Победы.

– Извините, что без подарков, – смущенно улыбнулся он на пороге, словно вернулся не с вологодского лесоповала, а из зарубежной командировки. Потом он быстро и молча поел, принял душ и, впервые за двенадцать лет, лег спать в отдельной комнате на пахнущей весенней свежестью, хрустящей постели. Проспал Батя почти сутки, до самого парада. А, проснувшись, включил телевизор и на весь день впал в несвойственную ему ранее рефлексию.

– Как же это так, господа хорошие, получилось? – с диссидентской неприязнью бормотал он, с трудом узнавая на мутном рябящем экране собравшихся на Поклонной горе президентов новых независимых государств. – Вы строй изменили, свое прошлое вместе с партбилетами и старым УК похоронили, а мне судимость, как позорное клеймо, до самого конца жизни оставили.