Генри Камнор уже сидел в машине, его тучные телеса растеклись по заднему сиденью в широких складках рубашки от «Тернбулл и Ассер», так что свободной оставалась только узенькая полоска кожаной обивки. Усаживаясь рядом, я чувствовал себя Кэрри Фишер под боком у Джаббы Хатта. С Генри я был чуть-чуть знаком, судьба распорядилась так, что мы учились в одной школе, только в разные годы, и это служило мне некоторой защитой от его избранности, правда очень слабой. В любом случае я знал, чего от него можно ожидать, потому что Эдит с большим юмором описала мне свое «первое свидание» с Чарльзом.
Слева от водителя сидел еще один пассажир, которого мне бегло представили как Томми Уэйнрайта, и я узнал в нем одного быстро восходящего парламентария, если в то время вообще можно было говорить о парламентских успехах применительно к тори. Насколько я помню – из резюме, которые так любят помещать в воскресных выпусках газет с цветными иллюстрациями, – он был младшим сыном пэра от внутренних графств, и потому было несколько неожиданно, что он оказался среди счастливчиков, кому улыбнулась судьба в лице миссис Тэтчер – она не особо жаловала аристократию. Он был высокого роста, чтобы не сказать долговязый, его круглое лицо выражало неизменное дружелюбие, а волосы уже начали редеть. В целом он выглядел так, будто уже сейчас готовился стать старым хрычом, но позже мне довелось узнать, что это не тот случай. Он обернулся ко мне, поздоровался и с улыбкой пожал мне руку, чем сразу же на три очка опередил неприступного Генри, и мы тронулись в путь.
По дороге в аэропорт мы говорили о политике, и меня немало позабавил контраст между двумя моими спутниками. Томми привел несколько причин, почему дела консерваторов так плохи. Все они в целом были достаточно разумны, и их вполне стоило обсудить, но Камнор выдал в ответ ворох нелепых утверждений, все до единого самодовольные и безнадежно старомодные. Скорее всего, он перенял их от своего покойного отца (вместе с манерой одеваться) и даже не дал себе труда над ними задуматься. Чувствуя, что тоже должен внести свою лепту, я заметил, что непохоже, чтобы упомянутая партия особенно ловко строила свои отношения с людьми искусства.
Камнор наклонился ко мне всей своей тушей:
– Дорогой мой, сколько человек составляют то, что вы называете людьми искусства? Речь идет о тысячах, а не о сотнях тысяч или миллионах. Знаете, сколько человек входят в Профсоюз транспортных и неквалифицированных рабочих? Взгляните в лицо фактам – нравится вам или нет, но те, кого вы зовете людьми искусства, ничего не значат. – Он удовлетворенно откинулся на спинку сиденья, не сомневаясь, что убедил нас в своей правоте.
– Сорок миллионов людей каждый вечер включают телевизоры, чтобы узнать, что им думать, – вставил Томми. – Что может быть важнее?
Никого из нас обсуждаемый вопрос не волновал, но Генри явно раздражало, что Томми встал на мою сторону. Он, видимо, разделял распространенное среди наименее умных представителей его класса заблуждение, будто по любому вопросу, от портвейна до эвтаназии, существует некое «здравое» мнение, и достаточно только его озвучить, чтобы победа осталась за тобой. Так как обычно они общаются только с теми, кто разделяет их взгляды, с победой особых трудностей не возникает. Томми Уэйнрайт, отказавшись играть по его правилам, рисковал: неповоротливый ум Генри Камнора мог прийти к заключению, что с тех пор, как Томми занялся политикой, его уже нельзя назвать джентльменом в полном смысле этого слова, – классическая реакция на любую оригинальную мысль.