– Напрасно ты не поел, – сказала она, отхлебывая чай; Майклу она чаю не предложила, поскольку знала, что до того, как он отслужит мессу, есть и пить мальчик не будет.

– Мне еще причащаться, мам.

– Отслужи и бегом домой. Будет яичница с ветчиной.

Обычно по утрам перед мессой ему очень хотелось и есть, и пить, но возбуждение, испытываемое им из-за бури, взяло верх. Он вытащил драповое пальтишко из шкафчика у двери.

– Шапку-то надень, – сказала она.

– Мам, ну есть же капюшон, в нем тепло, правда. Не волнуйся.

Она сняла с сушилки накрахмаленный стихарь, завернула его в оберточную бумагу и заклеила скотчем. Майкл открыл дверь на лестницу, и мать поцеловала его в щеку. Пройдя половину лестничного пролета, он оглянулся – она смотрела ему вслед, сложив руки, со стены за спиной улыбался ее муж, а рядом с ним висел мертвый президент Соединенных Штатов.

Жаль, что она так печалится, подумал он.

И понесся, прыгая через три ступеньки, по лестнице – на улицу, навстречу буре.

2

Когда мальчик шагнул из подъезда в то, что Джек Лондон называл «белым безмолвием», он почувствовал резь в глазах. В первые секунды после того, как он очутился на улице, снег показался ему даже не белым; здесь, в центре вихря, все вокруг было серым, словно в толще ледяного кристалла. Или в мертвых глазах слепого Пью из «Острова сокровищ». Майкл заморгал – его веки дергались сами собой, а от холода глаза наполнились слезами. Он потер глаза, чтобы сосредоточиться, холодные слезы растеклись по щекам. Он все тер и тер – и наконец прозрел. И единственное, что он увидел, был снег, яростно гонимый ветром.

Он сунул руки в карманы пальто. Перчаток там не оказалось. Черт. Он вспомнил, что оставил их сушиться у керосинового обогревателя в гостиной. Вязаные шерстяные перчатки, правая – с дыркой на указательном пальце. Подумал: поднимусь и возьму. Нет. Это отнимет время. И я опоздаю. Мне нельзя опаздывать. Жаль, что у меня нет часов. Буду держать руки в карманах. Если замерзнут, буду считать, что принес их в жертву.

И он пустился в путь, держа под мышкой обернутый в бумагу стихарь и засунув руки в карманы пальто. В своем квартале на Эллисон-авеню, среди трехэтажных домов, он был хоть как-то защищен от ветра, и мальчик неуклюже пробирался по образовавшимся у стен сугробам, жалея, что у него нет валенок. Пока он прищуривал глаза, чтобы лучше видеть, в голову пришла фраза из Джека Лондона: «Единственная частица живого, передвигающаяся по призрачной пустыне мертвого мира» – и мальчика охватило возбуждение. Все это призрачная пустыня. Все это мертвый мир. А он – единственная частица живого.

Снег полностью завалил стоявшие вдоль улицы авто. Утонул в снегу и газетный киоск перед конфетной лавкой Словацки, в которой впервые на его памяти не горел свет. Витрины всех окрестных лавок тоже были темными, а у входных дверей лежали сугробы. Ни огонька не было и в баре Кейсмента, где портье по имени Альфред обычно намывал полы перед тем, как открыть заведение для посетителей. Никаких признаков трамваев, уличного движения вообще, даже следов пешеходов. Где-то вдали выли волки. Может быть, там, впереди, он встретит Мэйлмюта Кида. Или Ситку Чарли. Разведет костер на замерзшем берегу озера Ле Барж. Там, впереди, были суровые бары Доусона. И перевал Чикут. И утерянный путь в Золотой каньон. Здесь, на Эллисон-авеню, Майкл Делвин ощутил себя таким же, как многие персонажи тех историй, – единственным человеком на Земле.

Однако ему не было страшно. Он был алтарным служкой уже три года, и дорога к собору Святого Сердца была ему знакома не меньше, чем обстановка квартиры, из которой он только что вышел. Воют волки, дует ветер, не видно неба. Но опасности нет, думал он. Здесь мне ничто не угрожает.