Еще она считала, что копирование снижает ценность общения при жизни.

– Вдруг я захочу у тебя спросить что-нибудь важное, а тебя нет! – умоляла я. – Скажем, фамильный рецепт тех вареников с черникой!

– Ты можешь узнать этот рецепт прямо сейчас, – сурово отвечала мама. – И много чего другого. Ты просто спроси. А если бы я сделала копию, ты бы вообще потеряла ко мне интерес и не задавала бы вопросов – зачем, думала бы ты, это все можно приберечь на потом, когда несчастная одинокая копия мертвой матери будет жаждать общения! Нет уж. Жизнь дается человеку один раз, и я тебе ее уже дала, причем твою собственную. А свою я тебе не дам, извини.

Когда меня активировали, мне было страшно писать маме – именно из-за этого ее отношения к копированию. Я боялась потерять ее уже после своей смерти. Отправляя маме запрос на коммуникацию, я понимала: это все в каком-то смысле ненадолго и обязательно закончится, и после того как все закончится, я буду ужасно одинока, потому что мама не присоединится ко мне ни за что. Я попробовала уговорить маму скопироваться перед смертью и активировать копию исключительно в интернете для мертвых – для меня одной. Такие опции были доступны после слияния контекстов – в этом брезжила своеобразная гуманность по отношению к дубликатам и их переживанию одиночества после смерти близких в реальном мире. Не то чтобы дубликаты, скажем честно, сидели и поджидали, когда все их близкие наконец-то поумирают (мама, кстати, это тут же предположила: ага, весело сказала она, постучав ложечкой по охристо-кремовой шапочке яйца всмятку, я скопируюсь, и ты будешь сидеть такая, ждать, когда уже я к тебе приду, а вот фиг), но эта опция – даже как возможность – немного утешала.

– Это негуманно! – ныла я. – Ты обижаешь мертвого ребенка!

– Мой ребенок в могиле, – философски отвечала мама. – Я его уже ничем не обижу. А ты – его точная копия, которая ничем от него не отличается.

– Это еще более негуманно! – плакала я.

– Абсолютно ничем, – кивала мама. – И манипулируешь точно так же.

Я боялась, что плакать будет она, а в результате сама вечно сидела у компьютера зареванная, и чашечка колледжа Бард покрывалась все новыми щербинками, мазками боли, печатями памяти.

При жизни я не особо думала о гуманности как категории, которая периодически всплывает во время общения мертвых с родственниками. Как-то мы сидели в кафе с моей ближайшей подругой С., которая, волнуясь, рассказывала, как активировали копию ее тетки, умершей от осложнений после прошлой волны кошачьего гриппа (это не связано с котами, просто каждой волне гриппа давалось имя какого-то животного, культурная традиция – так же как ураганы называют женскими именами). Копирование тогда только-только начали, тетка была богатая, но одинокая – и ситуация вышла дурацкая: по ней никто особо не скучал, и выходило, что тетка скопировала себя только ради того, чтобы ее копии не было тоскливо. Какой алогичный абсурд, удивлялась С., я даже не могу в голове это уложить: умирая, она хотела, чтобы ее полная копия после ее смерти не чувствовала себя одиноко, – но можно же было просто не делать копию, вот и не было бы никому одиноко!

– Видимо, это тщеславие, – предположила я. – Но такое, тщательно скрытое тщеславие. Что-то вроде эгоизма. Скопируюсь-ка я на всякий пожарный! Как там мир без меня! Вдруг я ему еще пригожусь!

– Она работала начальником банка, чем она там ему пригодится! – возмущалась С.

Тетка доставала ее тем, что просила доступ, но при ее жизни они с С. практически не общались – так, кивали друг другу на семейных сборищах, да как-то на дядином дне рождения тетка выдала С. упаковку желудочных таблеток, потому что селедка под шубой, кажется, была испорчена, это оказалась своего рода шуба смерти и распада, что С. испытала на себе незамедлительно, запершись в теткином туалете на немыслимые сорок минут и поставив прочих гостей в ситуацию хаоса и необходимости что-то объяснять соседям – она не хотела думать что.