– В крестики-нолики.

– А втроем можно играть?

– Нет.

Пинетт и Шарло сели верхом на скамейку; сержант Пьерне, который писал что-то на коленях, немного отодвинулся, чтобы освободить им место.

– Ты пишешь мемуары?

– Нет, – сказал Пьерне, – я занимаюсь физикой.

Они начали играть. Ниппер спал, лежа на спине и скрестив руки, с бульканьем слива воздух врывался в открытый рот. Шварц сидел в сторонке и мечтал. Никто не разговаривал, Франция была мертва. Матье зевнул, он посмотрел, как секретные документы дымом исчезают в небе, и его голова опустела: он был мертв; этот белый и тусклый послеполуденный час был могилой.

В сад вошел Люберон. Он жевал, его ресницы трепетали под большими глазами альбиноса, уши двигались одновременно с челюстями.

– Что ты ешь? – спросил Шарло.

– Хлеб.

– Где ты его взял?

Люберон вместо ответа показал куда-то в сторону и продолжал жевать. Шарло внезапно замолчал и с каким-то ужасом посмотрел на него; сержант Пьерне, подняв карандаш и запрокинув голову, тоже смотрел на него. Люберон продолжал не спеша жевать: Матье обратил внимание на его важный вид и понял, что тот принес новости; как и все, Матье испугался и отступил на шаг назад. Люберон мирно закончил есть и вытер руки о штаны. «Это был не хлеб», – подумал Матье. Подошел Шварц, и все молча ждали.

– Ну все, свершилось! – объявил Люберон.

– Что ты мелешь? – грубо спросил Пьерне. – Что свершилось?

– То самое.

– Значит…

– Да.

Стальная молния, потом тишина; вялое сизое мясо этого дня получило знак вечности, это было как удар серпа. Ни звука, ни дуновения ветра, время застыло, война отступила: только что они были в ней, под ее защитой, они могли еще верить в чудеса, в бессмертную Францию, в американскую помощь, в гибкую защиту, во вступление России в войну; теперь война была позади них, закрытая, завершенная, проигранная. Последние надежды Матье превратились в воспоминания о надеждах.

Лонжен опомнился первым. Он вытянул длинные руки, чтобы осторожно как бы пощупать новость. Он робко спросил:

– Значит… оно подписано?

– С сегодняшнего утра.

Девять месяцев Пьерне желал мира. Мира любой ценой. Теперь Пьерне стоял бледный и потный; его удивление перешло в ярость.

– Откуда ты знаешь? – крикнул он.

– Мне только что сказал Гвиччоли.

– А он откуда знает?

– По радио слышал. Только что передавали.

Он говорил голосом диктора, терпеливым и нейтральным; ему нравилось изображать из себя всеведущего.

– А как же артиллерия?

– Прекращение огня назначено на полночь.

Шарло тоже покраснел, но глаза его сверкали:

– Вот это да!

Пьерне встал. Он спросил:

– Есть подробности?

– Нет, – сказал Люберон.

Шарло кашлянул:

– А мы?

– Что мы?

– Когда мы вернемся по домам?

– Говорю же тебе, что подробностей нет.

Они помолчали. Пинетт пнул булыжник, и тот покатился в морковку.

– Перемирие! – сказал он злобно. – Перемирие!

Пьерне покачал головой; на его пепельном лице левое веко стало дергаться, как ставень в ветреный день.

– Условия будут жесткими, – сказал он, удовлетворенно ухмыляясь.

Начали ухмыляться и все остальные.

– Еще бы! – сказал Лонжен. – Еще бы!

Шварц тоже ухмыльнулся; Шарло повернулся и удивленно посмотрел на него. Шварц перестал смеяться и сильно покраснел. Шарло продолжал смотреть на него так, как будто видел его в первый раз.

– Ты теперь фриц… – тихо сказал он.

Шварц энергично и неопределенно махнул рукой, повернулся и вышел из сада; Матье почувствовал себя совсем разбитым от усталости. Он рухнул на скамейку.

– Ну и жара, – сказал он.

На нас смотрят. Все более и более плотная толпа смотрела, как они глотают эту историческую пилюлю, толпа на глазах старела и пятилась назад, шепча: «Побежденные сорокового года, солдаты-пораженцы, из-за них мы оказались в цепях». Они оставались здесь, неизменные под этими изменчивыми взглядами, судимые, точно измеренные, объясненные, обвиненные, прощенные, приговоренные, заточенные в этом неизгладимом полудне, погребенные в жужжании мух и пушек, в запахе нагретой зелени, в воздухе, дрожащем над морковью, бесконечно виновные в глазах своих сыновей, внуков и правнуков, побежденные сорокового года навсегда. Он зевнул, и миллионы людей увидели, как он зевает: «Он зевает, ну и дела! Побежденный сорокового года имеет наглость зевать!» Матье резко погасил этот неудержимый зевок, он подумал: «Мы не одни».