– Но может, это из деликатности…
– Гм! – хмыкнул Гомес.
– Может быть. У них все может быть.
Тем же тоном он продолжил:
– В Роанне у меня был дом. Я рассчитывал туда вернуться. Теперь, наверное, придется подыхать здесь: на все по-другому смотришь.
«Естественно, – подумал Гомес, – естественно, ты подохнешь здесь». Он отвернулся, ему захотелось уйти. Но он овладел собой, внезапно покраснел и свистящим голосом спросил:
– Вы были за интервенцию в Испанию?
– Какую интервенцию? – ошеломленно спросил старик.
Он с любопытством посмотрел на Гомеса.
– Так вы испанец?
– Да.
– Вы тоже хлебнули лиха.
– Французы нам не очень-то помогли, – нейтральным голосом сказал Гомес.
– Верно, вот увидите, американцы нам тоже не помогут. Люди и страны похожи – каждый за себя.
– Да, – согласился Гомес, – каждый за себя.
Он и пальцем не пошевелил, чтобы защитить Барселону; теперь Барселона пала; Париж пал, и мы оба в изгнании, оба одинаковы. Официант поставил на стол два стакана; они их одновременно взяли, не отводя друг от друга взгляда.
– Я пью за Испанию, – сказал старик.
Гомес поколебался, потом сквозь зубы процедил:
– Я пью за освобождение Франции.
Они замолчали. Жалкое зрелище: две старые сломанные марионетки в глубине нью-йоркского бара. И такие пьют за Францию, за Испанию! Позор! Старик старательно свернул газету и встал.
– Мне нужно возвращаться в парикмахерскую. Я плачу за последнюю выпивку.
– Нет, – возразил Гомес. – Нет, нет. Бармен, все они за мной.
– Тогда спасибо.
Старик дошел до двери, Гомес заметил, что он хромает. «Бедный старик», – подумал он.
– То же самое, – сказал он бармену.
Американец в пенсне слез с табурета и, качаясь, направился к нему.
– Я пьян, – сказал он.
– Что? – не понял Гомес.
– Вы не заметили?
– Представьте себе, нет.
– А знаете, почему я пьян?
– Мне на это плевать, – ответил Гомес.
Американец звучно отрыгнул и рухнул на стул, на котором только что сидел старик.
– Потому что гунны взяли Париж.
Его лицо помрачнело, и он добавил:
– Это самое плохое известие с 1927 года.
– А что было в 1927 году?
Он приложил палец ко рту:
– Тсс! Личное.
Он положил голову на стол и, казалось, уснул. Бармен вышел из-за стойки и подошел к Гомесу.
– Постерегите его две минуты, – попросил он. – Ему пора, пойду вызвать ему такси.
– Что это за тип? – спросил Гомес.
– Он работает на Уолл-стрит.
– Это правда, что он напился, потому что взят Париж?
– Раз говорит, должно быть, правда. Только на прошлой неделе он набрался из-за событий в Аргентине, на позапрошлой – из-за катастрофы в Солт-Лейк-Сити. Он напивается каждую субботу, и всегда есть причина.
– Он слишком чувствителен, – сказал Гомес.
Бармен быстро вышел. Гомес обнял голову руками и посмотрел на стену; он четко представил себе гравюру, которую оставил тогда на столе. Нужна была бы темная масса слева, чтобы уравновесить композицию – возможно, куст. Он вспомнил гравюру, стол, большое окно и заплакал.
– Там! Там! Как раз над деревьями.
Матье спал, и война была проиграна. Вплоть до глубины его сна она была проиграна. Голос резко разбудил его: он лежал на спине, закрыв глаза и вытянув руки вдоль тела, и он проиграл войну.
– Справа! – живо сказал Шарло. – Я же тебе говорю, как раз над деревьями. У тебя что, глаз нет?
Матье услышал медленный голос Ниппера.
– Ага! Ишь ты! – сказал Ниппер. – Ишь ты!
Где мы? В траве. Восемь горожан в полях, восемь гражданских в военной форме, завернутые по двое в армейские одеяла и лежащие посреди огорода. Мы проиграли войну; нам ее доверили, а мы ее проиграли. Она у них проскользнула сквозь пальцы, и теперь с грохотом ушла проигрываться куда-то на север.