– Из-за этого? – спросил он, кладя палец на заголовок в газете.
– Из-за этого.
– Именно из-за этого я вас и угощаю, – сказал Гомес. – Я прожил десять лет во Франции, моя жена и сын еще там. Виски?
– Тогда без содовой.
– Один скотч без содовой и один с содовой, – заказал Гомес.
Они замолчали. Американец в пенсне повернулся на табурете и молча смотрел на них.
Вдруг старик спросил:
– Надеюсь, вы не итальянец?
Гомес улыбнулся:
– Нет, я не итальянец.
– Все итальянцы сволочи, – сказал старик.
«А французы?» – подумал Гомес. Он продолжал вкрадчивым голосом:
– У вас там кто-нибудь есть?
– В Париже – нет. У меня племянники в Мулене.
Он внимательно посмотрел на Гомеса:
– Я вижу, вы здесь недавно.
– А вы?
– Я здесь поселился в девяносто седьмом году. Уже давно.
Он добавил:
– Я их не люблю.
– Почему же вы здесь?
Старик пожал плечами:
– Я делаю деньги.
– Вы коммерсант?
– Парикмахер. Мое заведение в двух кварталах отсюда. Раз в три года я проводил два месяца во Франции. В этом году должен был туда поехать, а теперь – вот тебе на.
– Вот тебе на, – повторил Гомес.
– Сегодня с утра, – продолжал старик, – в мою парикмахерскую пришло сорок человек. Бывают такие дни. И им нужно все: бритье, стрижка, шампунь, электрический массаж. И вы, может быть, думаете, что они со мной говорили о моей стране? Дудки! Читали газеты, не говоря ни слова, а я видел заголовки, пока брил. Среди них были клиенты, которые двадцать лет ко мне ходят, но даже они ничего не сказали. Если я их не порезал, значит, им повезло: у меня руки дрожали. В конце концов я оставил работу и пришел сюда.
– Им плевать, – сказал Гомес.
– Не то чтобы им плевать, но они не способны найти человеческие слова. Вообще-то они о Париже слыхали. А помалкивают именно потому, что это их затронуло. Они такие.
Гомес вспомнил толпу на Седьмой авеню.
– Вы считаете, – спросил он, – что все эти люди на улице думают о Париже?
– В каком-то смысле да. Но знаете ли, они думают иначе, чем мы. Для американца думать о чем-нибудь, что его раздражает, значит напрочь изгнать такие мысли.
Бармен принес стаканы. Старик поднял свой.
– Что ж, – сказал он, – за ваше здоровье.
– За ваше здоровье, – ответил Гомес.
Старик грустно улыбнулся:
– Не очень-то знаешь, чего себе пожелать, да?
После короткого размышления он продолжил:
– Да, я пью за Францию. Все-таки за Францию.
Гомес не хотел пить за Францию.
– За вступление в войну Соединенных Штатов.
Старик коротко усмехнулся:
– Вы дождетесь этого после дождичка в четверг.
Гомес выпил и повернулся к бармену:
– То же самое.
Ему нужно было пить. Только что он считал себя единственным, кого волновала Франция, падение Парижа было его делом: одновременно несчастье для Испании и справедливое наказание для французов. Теперь же он чувствовал, что эта новость бродила по бару, что она вращалась кругами неопределенной абстрактной формы в душах шести миллионов. Это было почти невыносимо: его личная связь с Парижем оборвана, он был всего лишь недавно прибывшим эмигрантом, пронзенным, как множество других, одним общим кошмаром.
– Не знаю, – сказал старик, – поймете ли вы меня, но я живу здесь уже более сорока лет, и только с сегодняшнего утра я чувствую себя действительно иностранцем. Я не строю иллюзий, поверьте. Но я все же думал, что найдется хоть один человек, который протянет мне руку или скажет нужное слово.
Его губы задрожали, он повторил:
– Клиенты, которые двадцать лет ко мне ходят.
«Это француз, – подумал Гомес. – Один из тех, кто называл нас Frente crapular»[7]. Но радость не появлялась. «Он слишком стар», – решил Гомес. Старик смотрел в пустоту, он сказал, сам не веря себе до конца: