Смерть после полудня Эрнест Миллер Хемингуэй
Ernest Hemingway DEATH IN THE AFTERNOON
Впервые опубликовано издательством Scribner, a division of Simon & Schuster Inc.
© Hemingway Foreign Rights Trust, 1932
Школа перевода В. Баканова, 2014
© Издание на русском языке AST Publishers, 2015
Посвящается Полине
Глава первая
Мне казалось, что на самом первом в моей жизни бое быков я буду перепуган, а может, и шокирован чуть ли не до рвоты тем, что случится с лошадьми. Большинство авторов книг и статей о корриде преподносили бой быков как безрассудное и жестокое дело. И даже те, кто находил похвальные слова – мол, это демонстрация мастерства и подлинный спектакль, – все равно сожалели о вовлечении лошадей. Гибель лошадей на арене считалась обычаем, который невозможно оправдать. Думаю, с современной, то бишь христианской точки зрения, бой быков в принципе не имеет права на существование; в нем слишком много жестокости, постоянно присутствует опасность, как вызываемая сознательно, так и непредсказуемая, и всегда есть смерть. Так что мне нет смысла обелять корриду, я лишь добросовестно расскажу о тех вещах, которые постиг на личном опыте. Для этого я должен быть честным до конца или хотя бы приложить к этому усилия, а если кто-то из читателей решит, дескать, вся эта писанина свидетельствует о душевной черствости и толстокожести автора, мне останется лишь согласиться. Но выступать в роли подобного судьи имеет право только тот, кто сам видел описанные здесь вещи и доподлинно знает, какой была его собственная реакция на них.
Помнится, как-то раз, беседуя о бое быков, Гертруда Стайн обмолвилась, что восхищается Хоселито, и показала фотографии, сделанные в Валенсии. Она сидела в первом ряду деревянных сидений барреры по соседству с Алисой Токлас, а Хоселито со своим братом Эль Галло стояли внизу, на арене. Я тогда только что прибыл с Ближнего Востока, где греки, покидая Смирну, размозжили ноги своим вьючным животным, после чего утопили их на мелководье у самой пристани; хорошо помню, как я заявил тогда, что терпеть не могу бой быков как раз из-за злосчастных лошадей. В ту пору я уже пробовал писать и успел наткнуться на величайшую сложность из всех: надо знать, что́ ты испытываешь по-настоящему – в противоположность тем эмоциям, которых от тебя ждут или которые тебе прививали. Мало того, надо еще суметь изложить то, что случилось в действительности; какими они были, те вещи, что вызвали в тебе эти чувства. Когда работаешь газетным хроникером, то рассказывая, что и как произошло, с помощью тех или иных стилистических приемов делишься своими эмоциями, – чему, кстати, способствует сам факт, что ты пишешь на злобу дня: он-то и придает окраску любым текущим событиям. Однако та самая цепь действий и фактов, рождающая данную эмоцию, которая останется верной через год, через десятилетие – или, если повезет и если ты сумеешь изложить ее достаточно чисто и верно, то и навсегда, – так вот, эта подлинная суть от меня ускользала, и я из кожи лез вон, чтобы ее ухватить. Теперь, когда войны позади, единственное место, где можно видеть жизнь и смерть, вернее сказать, смерть насильственную, это арена для боя быков, и я страстно желал попасть в Испанию, где смог бы изучить сей феномен подробнее. Я учился писать на простейших вещах, а насильственная смерть как раз и есть одна из самых незамысловатых и основополагающих вещей. В ней нет замутненности, свойственной смерти по болезни или по так называемым естественным причинам; нет запутанного вороха эмоций, которые вызывает смерть друга или того, кто стяжал твою любовь или ненависть. Мне довелось прочесть множество книг, где автор тужился живописать смерть, но выходило смазано, и я решил, что либо автор никогда не видел смерть четко и ясно, либо не присутствовал ровно в этот роковой миг: физически или психологически зажмурился, как бывает, когда ребенок на твоих глазах вот-вот угодит под поезд, а ты ничем не можешь ему помочь. Думаю, в такой ситуации позволительно, пожалуй, оправдать человека, что он зажмурился, коль скоро все, что он сможет передать, есть простой факт, мол, паровоз через мгновение переедет ребенка, и описание собственно гибели окажется антиклимаксом. Вот почему авторам удавалось передать лишь то, что предшествовало наезду. Зато в случае расстрела или казни через повешение все не так, и если эти до крайности простые вещи надо запечатлеть навсегда, как, к примеру, попытался сделать Гойя в Los Desastres de la Guerra, с закрытыми глазами ничего бы не вышло.
Я кое-что видел в таком жанре, кое-что простое и запоминающееся, однако ни прямое участие в событиях, ни, в ряде других случаев, изложение их на бумаге сразу по окончании и, стало быть, обнаружение вещей, которые требовалось зафиксировать незамедлительно, все же не дали мне возможность изучить их, как, к примеру, мог бы поступить кто-то, исследуя смерть родного отца или, скажем, повешение человека, с которым он не был знаком и о смерти которого ему не требовалось писать сразу же, чтобы поспеть к первому выпуску послеобеденной газеты.
Вот почему я поехал в Испанию – чтобы увидеть бой быков и попытаться об этом написать. Мне представлялось, что коррида – занятие незамысловатое, варварское и жестокое, и что от него я буду не в восторге, но, по крайней мере, увижу нечто недвусмысленно активное, нечто, дающее ощущение жизни и смерти, ради которого я так старался. Недвусмысленно активное я обнаружил, однако бой быков был настолько далек от незатейливости и настолько мне понравился, что превзошел своей сложностью мои тогдашние способности к сочинительству; если позабыть про четыре коротеньких наброска, я за пять лет ничего об этом и не написал. Хотя лучше бы я подождал лет десять. С другой стороны, просиди я подольше, вероятно, вообще ничего не получилось бы, потому что есть у человека такая склонность: когда ты по-настоящему начинаешь чему-то учиться, то не хочешь об этом писать; наоборот, тебя тянет продолжать осваивать новое, причем постоянно, и, если только ты не эгоист (чему, разумеется, мы и обязаны таким количеством книжек), ты никогда не сможешь воскликнуть: ну вот, теперь-то я все знаю, пора бы об этом написать. Уж конечно, я такого не говорю; с каждым новым годом я все больше понимаю, что есть чему учиться, но ведь мне известны кое-какие вещи, которые могут быть интересны прямо сейчас, к тому же я могу надолго отойти от боя быков, и, стало быть, отчего бы не написать об этом нынче? И вообще, англоязычная книжка про бой быков может быть полезна, а уж серьезный трактат на столь безнравственную тему и подавно не лишен ценности.
Кстати, о нравственности. До сих пор я полагал, что нравственно то, что вызывает у тебя положительный отклик, а безнравственное, соответственно, вызывает отклик отрицательный. Так вот, если судить с позиции этих критериев (которые я, между прочим, и не отстаиваю), для меня бой быков – вещь высоконравственная, потому что я прекрасно себя чувствую, пока он идет. В эти минуты я ощущаю жизнь и смерть, бренность и бессмертие, ну а когда все заканчивается, я чувствую себя опечаленным, но в целом опять-таки вполне замечательно. И еще: меня не задевает судьба лошадей. Не в том смысле, что мне вообще все равно, а именно в те минуты. Я сам был поражен этим наблюдением, потому что не переношу зрелища упавшей на улице лошади. Меня сразу тянет ее спасать; я не раз кидался разбрасывать тяжелые вьюки, расстегивать упряжь, уворачиваясь при этом от подкованных копыт, и буду повторять то же самое, пока в мокрую и стылую погоду на городских улицах будут валяться лошади. Однако происходящее с лошадьми на арене для боя быков не вызывает у меня ни ужаса, ни омерзения. Я много раз ходил на эти зрелища в компании как мужчин, так и женщин, видел реакцию окружающих на смерть, на вспоротое рогами лошадиное брюхо; так вот: их реакция совершенно непредсказуема. Женщины, которые, как мне казалось, с удовольствием понаблюдают за боем быков, исключая выпускание кишок лошадям, сидели как ни в чем не бывало. То есть ничуточки: предмет их неодобрения, нечто страшное и отвратительное не вызывало у них ни омерзения, ни страха. Совсем. Зато другим людям, причем обоих полов, становилось прямо-таки дурно. Позже я приведу конкретные примеры, а пока хотелось бы просто отметить, что не было никакой разницы, или границы, скажем, в уровне воспитанности, цивилизованности или житейского опыта, которая позволила бы сказать: вот эти будут огорошены, а вот эти – нет.
Из личных наблюдений могу засвидетельствовать, что есть две группы людей: одни, если пользоваться языком психологии, идентифицируют себя с животными, иными словами, ставят себя на их место, в то время как другие идентифицируют себя с людьми. Причем те, кто идентифицируют себя с животным – и здесь речь идет о едва ли не профессиональных любителях собачек и прочих созданий, – способны на бо́льшую жестокость по отношению к человеку в сравнении с теми, кто с меньшей готовностью принимает позицию зверя. Очевидно, по этому вопросу между людьми есть коренная разница взглядов, хотя тот, кто не идентифицирует себя с животным и в принципе не отличается особой любовью к ним, вполне может быть привязан к какой-то конкретной собаке, кошке или, к примеру, лошади. Но такую привязанность они будут формировать на основе определенного качества этого животного или в силу некой ассоциации, а вовсе не потому, что это зверь и, стало быть, заслуживает любви. Что касается меня лично, я испытывал глубокую привязанность к трем кошкам и, кажется, четырем собакам, а также всего лишь двум лошадям, тем самым, которых купил, седлал или запрягал для своих прогулок. Что же касается лошадей, которыми я интересовался на скачках, то к ним я испытывал глубокое восхищение, а уж когда сам ставил на них деньги, то едва ли не любовь. В моей памяти остались Фрегат, Истребитель (честное слово, в него я прямо-таки втюрился), Шпинат, Царь, Герой-XII, Мастер Боб и полукровка по прозвищу Ункас, тоже стиплер, как и двое предыдущих. Всеми этими животными я искренне восхищался, но вот насколько глубина моей любви была связана с размером поставленных сумм, я не знаю. Когда Ункас, победивший в классическом Отвильском стипл-чейзе при ставках десять к одному и выше, мчался к финишу вместе с моими деньгами, то я любил его глубокой любовью. Однако спросите меня, что в конечном итоге сталось с этим животным, о котором мы с Эваном Шипманом говорили чуть ли не рыдая – уж так нам нравился сей благородный скакун, – то я отвечу: понятия не имею