Графиню нашли в спальне едва живою. Графская нагайка превратила тело ее в сплошной синяк; губы были расплющены в лепешку, левый глаз мотался мертвым студнем на щеке… Оскорбленный муж оказался в расправе своей настоящим татарином. Обвинять ли его за жестокость? Не знаю. Кто поручится, что при подобных обстоятельствах мы с вами не поступили бы так же или даже еще хуже? По суду граф был оправдан как убийца невольный: признали, что он застрелил Вавжинца по необходимости, чтобы самому не погибнуть от разбойника, убитого с оружием в руках. Эпизод похищения чертом графского ребенка замяли во избежание громкого скандала: теперь он был уже слишком объясним и прозрачен. Немедленно, по оправдании своем, граф развелся с Стефою, взяв на себя вину и обещаясь платить графине крупную ежегодную пенсию, с тем чтобы Стефа убиралась из Галиции навсегда и куда хочет, только подальше. Она переселилась в русскую Польшу, в Варшаву, и, говорят, пустилась там во все тяжкие.

Вот вам самая сверхъестественная история из действительной жизни, какую я знаю. И… не правда ли, что, несмотря на трагический конец, она все-таки похожа на водевиль с переодеванием?

– А что сталось с Феликсом?

– Право, не знаю… кажется, умер – и хорошо сделал. Нынешнего графа Стембровского зовут не Феликсом, но Альфредом…

Поезд приближался ко Львову. Попутчик мой ехал на Черновцы, и ему надо было ждать во Львове Personen-Zug[49] на свою линию… Любезно простясь со мною последним оскалом своих волчьих зубов, незнакомец не успел вылезти из купе, как уже попал в объятия каких-то молодых людей… и удалился, сопровождаемый ими, как король свитою. Кондуктор и железнодорожное начальство смотрели на эту встречу с почтительным любопытством…

– Кто это такой? – спросил я нашего обер-кондуктора. Он даже глаза на меня вытаращил.

– Как, сударь? Вы ехали в одном купе – и не познакомились? Это знаменитый писатель Леопольд Захер-Мазох…

А. Куприн.

Cеребряный волк

– Станция Волчья! Поезд стоит пять минут! – закричал кто-то внизу, под окном, быстро проходя с фонарем вдоль поезда. Захватив ручной багаж и ружье в чехле, я вышел из вагона.

Была декабрьская ночь – тихая, светлая и не холодная. Снег только что перестал падать. Маленькая, еле освещенная станция в Полесье казалась неживой и забытой всем миром.

Я оглянулся по сторонам и с удовольствием увидел давно знакомую мне фигуру Трохыма Щербатого, всегда выезжавшего за мною на эту далекую станцию. В своей обычной коричневой свитке, обшитой по швам красным шнуром, в огромной бараньей шапке, нахлобученной поверх ушей, с ременным батогом в руке, он стоял посреди платформы, широко расставя ноги, и глядел, раскрывши рот, на освещенные окна вагонов. Я окликнул его.

– А! Здорово, панычу. Гай Богу![50] – прокричал Трохым обычное полесское приветствие и на ходу дотронулся рукою до верха своей шапки. – А я вас по тех вагонах шукал. Ну что же? Будем ехать, паныч? Бо кони застоялись.

– Поедем. А как дорога по лесу?

– Дорога ничего. Добрая дорога. Трошки только снегом позамело, да я добре протропил ее. Позвольте-ка, панычу, ваш чумардан.

Мы вышли на станционный двор. Посредине его, как и на всех полесских станциях, возвышался круглый палисадник, теперь высоко заваленный сугробами. Привязанные у забора, хорошо знакомые мне, две гнедые лошади Трохыма, маленькие, пузатые, шершавые и сердитые «муцики», ели сечку, низко опустив косматые головы в рядно. Услышав нас, они одновременно повернули к нам спутанные гривы и насторожили острые уши.

Мы уселись. Трохым зачмокал и задергал вожжами, высоко подымая локти. Промерзшие лошаденки тронули мелкой, но веселой и согласной рысцой, Трохым не погонял их, берег: до Казимирки нам предстояло сделать обратным путем двадцать с лишним верст. Время от времени – и то больше по привычке – он ободрял их странными туземными восклицаниями: «Хаття вы! хаття ну! виштя каштя! Отту ни! Виштя вье!» И так далее.