– Ты заметил, Федя, – подал свой голос Коровин, – у Плевицкой расширяются зрачки, когда поет. Это значит, душа горит, это и есть талант.

Великолепный зал Курского дворянского собрания, как пчельник, гудит от толпы.

В артистическую то и дело стучат, но никому не попасть.

– Просим пожаловать, но после концерта, – заслоняет собою дверь импресарио.

– Телеграммку примите! – просит жалобно чей-то голос.

– Ни телеграмм, ни писем, все по окончании, господа!

А Плевицкая не отходила от зеркала и так прихорашивалась, что горничная заметила:

– Уж так вы хорошо выглядите, словно к венцу.

– А мне, Машенька, все кажется, что не так я хороша, – вздохнула Плевицкая.

– Хороша, хороша, уж куда лучше!

– И сердце сжимается. Ну, право, как у невесты. Уж скорей бы звонок!

Зал загремел от рукоплесканий.

Плевицкая нашла родное побледневшее от волнения лицо старушки-матери во втором ряду. Поклонилась публике направо и налево, а матушке ниже всех и в особицу.

Акулина Фроловна поняла, заулыбалась, привстала в свой черед и поклонилась дочери прямо с места.

Все головы повернулись в сторону матушки. По залу пронесся шепот:

– Это ее мать, мать.

И еще сильнее загремел зал от рукоплесканий…

На другой день к Плевицкой приходили винниковские земляки.

– Здорово, Дежка, ты «Комариков»-то разделала!

– Чисто по-нашему, по-деревенски!

– Так и сияла вся, а серьги и жарелки на шее, как молонья, сверкали. Загляденье!

– А как вам мой аккомпаниатор? – поинтересовалась Дежка.

– Это который же будет?

– А вот профессор Иодко, виртуоз на цитре.

Крестьяне-земледельцы переглянулись. Один откашлялся.

– Эфтот барин с бородкой, что ли?

– Какой, какой, – заволновались другие, – в черной кацавейке который?

– Да, он самый!

– Этот, что с хвостиком позади?

– Да!

– Сидел на стуле, ровно… козел.

– А скрипел чисто немазаная телега, – подхватили другие.

– Как – «скрипел»? Он на цитре…

– И до того, Наденька, скрипел, аж невмоготу.

– Ах, да что вы, мои милые, это такой чудесный инструмент, и какой искусный музыкант, профессор Иодко, право же!

– Да что же мы, голубушка ты моя, разве сами не слышали? Пастух Давыдушка, глухой-от, на дудке куда серьезнее высвистывает!

– А про гармониста Ваньку Юдича и говорить неча, – заключил состарившийся Якушка. – Тот как заиграет, суставы ходором ходят!

А днем побывала Плевицкая и в Троицком девичьем монастыре, из которого убежала когда-то в мир. Ласково встретили ее монахини, угощали чаем, расспрашивали об ее успехах.

Обошла Надежда все кельи, все уголки обители, выглянула на чердаке в слуховое окно, что доносило до нее соблазны мирской жизни…

В заветной часовенке пред тем же образом и тою же негасимою лампадою стала на колени:

– Ныне к вам воздежу руце, святии мученицы, пустынницы, девственницы, праведницы и вси святии, молящиеся ко Господу за весь мир, да помилует мя в час смерти моея…

Из святых врат вышла под руку с Эдмундом Мячеславовичем, поворотились к надвратному образу отдать поклон, да вырос, как из-под земли, юродивый на культяшках:

– Раздергало тибе,
Раздергало тибе,
Как закипела кровь,
Как все ходит ходором –
Ходи хата, ходи печь,
Хозяину негде лечь.

– Дурак! – вырвалось у Плевицкого.

– Эдмунд! – убрала руку Плевицкая. – Побойся Бога.

– На печи горячо, на лавочке узко, – засмеялся юродивый, погрозил обоим пальцем и отскочил назад, и вроде сплясал на своих обрубках, поднимая вокруг себя теплую курскую пыль облаком.

Плевицкая бросила ему рубль и догнала мужа:

– Бедный мой Эдмунд! Хочешь, в лес поедем, тут Мороскин лес начинается за Сеймом, мы девчонками туда на Троицын день кумиться бегали.

– Что это – «кумиться»? Ничего не знаю. Впрочем, поехали, мне совершенно все равно.