Солнце пошло на убыль. Стало прохладнее. С востока давила распластавшаяся над лагерем туча. Гости забеспокоились.

– Однако, торопиться надо, как бы дождь не упал, – сказал Гаврюшка, поднимаясь и выпрямляя длинные ноги.

Мы оттолкнули лодку. Женщина на прощание молча кивнула нам головой, лицо ее по-прежнему выражало печаль. Она взяла весла и теперь казалась еще более маленькой, еще более покорной.

От первого удара веслами долбленка вздрогнула, закачалась и, зарываясь носом в быстрину, поползла вверх, вдоль берега. Как-то странно было видеть на гребях эту щупленькую женщину рядом со здоровенным мужиком, сидящим на корме почти без дела, в роли повелителя. Привычным движением она толкала лодку вперед, беспрерывно то сгибая спину, то выпрямляясь.

Василий Николаевич не выдержал.

– Эй ты, Гаврюшка! – крикнул он вдогонку.

Как липло к нему это имя! Тот обернулся, и женщина перестала грести.

– Чего же ты жену на весла посадил, а сам, лоботряс, сел на корму?

– Ей-то что, греби да греби, а мне думать надо, как жить, – донеслось из лодки.

С неба обрушились тяжелые раскаты грома и, дробясь, покатились к горизонту. Долбленка уходила медленно вверх по Зее. Мы стояли и смотрели, как под ней мешалась жидким хрусталем взбитая тяжелыми веслами вода.

Стоянку накрыл мелкий моросящий дождь. Птицы и насекомые попрятались в своих незатейливых убежищах, но не молчали, продолжая весеннюю перекличку. В природе чувствовалось оживление – значит, дождь ненадолго.

Действительно, побарабанил он по палатке, взбаламутил ручьи и, убегая на запад, утащил за собой послушные тучи. На небе появились голубые проталины, и день продолжался в песнях, суете, в любовных играх.

Скоро вечер. Мне не сидится в палатке. После дождя должна быть хорошая видимость. Ну как удержаться, не взойти на сопку и не взглянуть на окружающую нас тайгу?!

В лесу сыро. С веток гулко падают на землю тяжелые капли. В прохладном воздухе душок нагретых гнезд и старых дупел. Под ногами крутой подъем по мокрому ягелю, плешинами прикрывшему каменистый склон сопки. А позади солнце уже коснулось нижним краем своей колыбели.

Вот и вершина. Я усаживаюсь поудобнее на камень и достаю бинокль. Смотрю в сторону Станового, спрятанного за взлохмаченными грядами ближних гольцов. Взору открылась широкой панорамой тайга. Куда ни посмотришь, все лес и лес. По нему разметались косы топких болот да мелкие россыпи холодных озер. Из вечерней мути через обожженные закатом мари, бугры, перелески ползет Джегорма, тайком подкрадываясь к Зее. И там, где она, выгибаясь в последнем усилии, вырывается из объятий тайги, чтобы слиться с Зеей, дымится лагерный костер – единственное пристанище человека на всем видимом с сопки пространстве.

Я поворачиваюсь к убежавшему солнцу. Лиловым сумраком наполняются провалы. Всхолмленную равнину, ограниченную с запада высокими грядами гор, нижут ручьи. Озера вспухли, выплеснулись из берегов. Земля линяет буроватыми пятнами. По распадкам, в ельнике белеют снежники. А ближе по дну широкой долины полноводьем беснуется Зея, ревет, точит нависшие карнизы левобережных скал. В схватке с гранитом волны дыбятся, хлещут друг друга и, отступая, уходят гигантскими прыжками в невидимую даль.

А за рекой, от каменного русла до далеких гор, распласталась ширь лиственничной тайги, прошитая жилами студеных ручейков.

Неожиданный шорох привлек мое внимание. Неслышно поворачиваю голову. Метрах в десяти вижу серый комочек. Он вдруг вытянулся, стал свечой. Это заяц. Как же не обрадоваться! Значит, здесь я не один. Видимо, и он вышел сюда, на вершину сопки, полюбоваться закатом. Зверек косит глазами на узкую полоску дотлевающего горизонта и не торопясь прядет длинными ушками. «Тоже что-то соображает!» – думаю я и тихонько свищу. Два прыжка – и заяц возле меня. Сижу не шевелясь. Смотрю в упор ему в глаза. Чувствую, как губы мои растягиваются в улыбке, давит смех. А косой замер свечой, на морде недоумение: что, дескать, это такое – пень или опасность? А сам носом тянет воздух, шевелит жиденькими усами, присматривается, не может вспомнить, было ли тут раньше такое чудо.