и слушающей. Деда давно не стало: биржи высосали его кровь, курсы валют выжрали сердце; когда Грецион в тишине пришел на могилу после похорон, то увидел среди искусственных цветов деревянную статуэтку Гермеса, покровителя торговли, и отчего-то вторую – многоликой богини; обе они – сомнений не было, – вышли из-под руки старого мастера, истратившего волшебный порошок впустую. И все – в особенности мать, – уже думали, что жестокосердная бабка никогда не умрет; что она заключила сделку с пустоглазой смертью, отдала первенца в обмен на вечную жизнь, но забыла – или не захотела? – вымолить вечную молодость. Грецион помнил эти страшные сплетни с детства, когда взрослые шептались: правильно, правильно, у нее был выкидыш – Грецион понимал, о чем речь, пусть не знал смысла слова, – и только потом родился второй мальчик, поразительно крепкий. Отец, тоже проживший долго, сохранивший ровную осанку и крепкие мышцы до глубокой старости, иногда, выпив лишнего, шепотом признавался: я чувствую его, братов призрак за своей спиной; чувствую, как она, твоя бабка, сынок, сосет из него силы до сих пор. Даже отдав богу душу.

Видимо, она все же не умерла; видимо, уболтала – превосходно умела с детства, с отцовского борделя, – древних богов. Как иначе объяснить, что теперь она сидит на этом пирсе, свесив ноги и касаясь стопами холодной – нет сомнений! – воды, а мерцающие светлячки копошатся в ее волосах? Жесткосердная бабка смотрит на Грециона, улыбается, зажав незажженную папиросу в зубах, и молчит. Интересно, откуда здесь это озеро, какие реки впадают в него – в тех ли далеких горах их источник, там ли тает снег; или нет, как же он не понял сразу! Конечно, конечно, конечно, родитель этих вод – Источник, фонтан вечной молодости, он где-то там, в зарослях, и любимая жесткосердная бабка отыскала его, нет, ее, вечность! Как же так, как такое возможно, когда ничего не осталось от бабки, кроме смутных, ускользающих воспоминаний? Даже фото не сохранилось: бабка ненавидела их, боялась, что недобрые люди напустят ворожбу или, того хуже, украдут ее душу. Как же тогда она…

Мысль прерывается. Бабка наконец вытаскивает папиросу и говорит, едва шевеля синими – Грецион только сейчас замечает, – губами утопленницы.

– Уходи. Тебе тут не место. – Но он не слушается; как можно, когда перед ним – воды Источника, перед ним – волшебное молоко, перед ним – чан кипятка для глупого царя? Он раздевается догола – одежда, словно пленка, липнет к телу, – бежит, ныряет в ледяное озеро…

…и просыпается, тяжело дыша. Холодно. Как же холоднохолоднохолодно. Стены – белый снег. Опять снег. Почему снег?..

Грецион лежит в больничной кровати. Резко садится, свешивает ноги – как бабка с пирса, – но что-то щекочет голые стопы. Неужели вода Источника? Грецион опускает голову, ожидая увидеть не озеро, конечно, – он не настолько наивен, – а предательскую голубую траву, но вздрагивает, резко забрасывает ноги обратно на кровать: по полу клубится густой черный дым. Пахнет вином. Холоднохолоднохолодно.

Грецион кутается в одеяло и отворачивается к стенке. Он обещал себе больше никогда – никогда! – не попадать в эти белые комнаты, не смотреть в предательские глаза врачам, не…

– Вы проснулись, Грецион Семеныч?

Женский голос. Грецион успокаивается. Неспешно садится по-турецки, кладет одеяло на плечи на манер плаща. Почему вокруг так… туманно? Дымно? Что это, неужели Лимб несчастных душ, мир вечных блужданий, пристанище обреченных младенцев; где тогда Сократ, где Аристотель, где Диоген, где Авиценна, где Гален? Где они, где, безмолвно скорбящие – скорбите, скорбите, скорбите: по себе, по нему, по вечности!