Лексин шарил по столу, ища, чем пристукнуть эту шлюху. Полминуты. Потом Юра рухнул замертво. А она принялась его жрать.
Вот тогда я и сдрейфил. Повалился на пол и заорал. Я орал и орал, колотил кулаками по полу. Тварь не обращала на меня внимания. Она поглощала то, что было Лексиным, причмокивая. Уплетала мертвечину за обе щеки.
Больная пародия на женщину. Конечности кривые и неправильные, покрытые усиками, щупами, шипами и червевидными отростками. Из бедер торчат кости, будто к ее ногам присабачили птичий киль. Из спины, горбатой, выделяющейся пучками оголенных мышц, торчат позвонки, покрытые молочно-белой мембраной, под которой пульсирует какая-то желтая дрянь. Волос нет, зато из черепа растут рудиментарные фаланги. Рот перекошен, разорван до самой шеи, зубы разного размера им формы… а еще слизь…. Эта сопливая сука загадила своими выделениями труп бедного Лексина.
Никогда не забуду тот момент, когда эта сучара поднялась во весь свой немалый рост и пошла ко мне. Пошлепала ногами, загаженными кровью Краусса, Генриха и Юры. Ногами, которые… были человеческими. Точнее… ступни. Ступни ее… гладкие и белые женские ступни со здоровыми розовыми ногтями. Сука, красивые женские ступни, приделанные к этой тошнотворно уродливой скотине! Уж не знаю, что хотел сделать из нее Краусс, но вышло офигеть как дерьмово!
Она все шла. Шла ко мне. Я подумал: «Все, нахер, каюк. Конец тебе, Толя. Человек ты был поганый, и смерть твоя поганая. Врагу не пожелаешь».
О, срань господня, если бы я знал!…
Она не сожрала меня. Не набросилась, не впилась зубами-когтями. Нет, сука. Она наклонилась, заглянула мне прямо в глаза. Я увидел ее отвратительные фасеточные иллюминаторы, мерзкие пучки беспорядочно разбросанных маленьких глазок, сбитых вместе в окружении гноящихся век и молочных мембран. А потом она, богом клянусь, взяла меня на руки. Взвалила на себя и потащила в подвал.
А я и не знал, что у Краусса есть подвал….
Сейчас я уже нихрена не помню из подробностей. Кошмары мои до того… что случилось в подвале, не всегда добираются. Чаще то, чем кончаются эти долбпаные сны – это бесконечный поток рвущего на куски ужаса, который я переживаю раз за разом, просыпаясь в палате.
Но я помню ее лицо….
Кажется, она снова изменилась. Пожирая Краусса, она была зародышем. Когда высасывала мозги Генриху, была ребенком. Беднягу Лексина жрала девочка-подросток. А мне, сука, досталась женщина. Взрослая, половозрелая тварина, которой, может быть, тоже захотелось пищи. Но… другой. Другой пищи.
Лицо….
Лицо Адель. Сошла вся видимая дрянь. Но только видимая. Губки, лобик, черные брови, белые зубки, длиннющие ресницы. Все было при ней. Все, как у Адель. Вот только я знал, что это не она. Не Адель. А Лилит. Хотя… хер знает, может, и не Лилит. Дурень Краусс дал этой библейской шлюхе не лучшее тело. Все, что до пупка… было тело Адель. Молодое, сочное тело, такое, каким оно было до того, как его иссушил рак, до того, как мне стало гадко глядеть. А вот все, что ниже…. Я знаю, мать твою, я знаю, что эмбрион в животе проходит все стадии эволюции. Рыба, земноводное, рептилия…. Но какого хрена все это сдалось готовому продукту?
А знаете, я даже что-то начинаю припоминать. Она была длинна. Ее туловище заполнило весь долбаный подвал. Чудовищной длины и толщины змеиное тело, в разных местах утяжеленное поясами кривых ощипанных крыльев, муравьиных жвал и лап, лягушачьих перепонок, чешуйчатых хвостов. Бесформенное на первый взгляд нагромождение биомассы, куча кожи, перьев, чешуи и хитина с обольстительным женским остовом у головной части, которая, тем не менее, имеет свою отвратительную логику жизни.