Докурив сигарету почти до самого фильтра, Одинцов энергично ввинтил окурок в переполненную пепельницу и снова наполнил рюмки.

– На посошок, – скомандовал он решительно. – Сейчас поедем.

– Куда? – удивился Юрий. Ехать ему никуда не хотелось – хотелось спать.

– На кудыкину гору, – сказал Гаврилыч. – На Петровку, дружочек. Показания давать.

– Какие еще, на хрен, показания? Ты чего, Гаврилыч? Мало я, что ли, с ментами намаялся?

– Пей, – не терпящим возражений тоном приказал Одинцов. – И слушай. Там, на Петровке, служит мой хороший, старинный дружок. Я ему многим обязан, да и ты тоже – без него я б тебя, дурака, из этого дерьма так запросто не вытащил. Долги отдавать надо?

– Ну? – ничего не понимая, тупо переспросил Алехин.

– Чего «ну»? Надо или не надо?

– Ну надо…

– Так вот, сейчас для этого самое время. У них там, на Петровке, нынче дым коромыслом. Ты, бродяга, самое интересное в камере просидел. Я ведь не зря сказал, что тебе повезло, когда этот твой Драгович тебя не признал. Всю эту российско-сербскую дружбу, всех до единого, сейчас на допросы таскают. Пока что таскают на Петровку, но скоро, чует мое сердце, начнут таскать на Лубянку. А тех, кто его в аэропорту встречал, вообще заперли. Даже того, которому ты фотокарточку попортил. Понял?

– Не понял, – честно признался Алехин.

– Кореш твой, – разминая сигарету и криво усмехаясь, сказал Одинцов, – в гостинице «Россия» человека завалил. Итальянца. И не просто итальянца, а официальное лицо. И не просто официальное лицо, а родственника ихнего итальянского премьер-министра. Так что, Юрик, сдается мне, что мой дружок с Петровки не откажется выслушать твои соображения по поводу бороды, шрама и всего прочего… в том числе, сам понимаешь, и албанского акцента.

– Твою мать, – с тоской произнес Юрий Алехин, поднося ко рту рюмку, и не удивился, заметив, что рука у него дрожит.

– Ваше здоровье, – ответил невозмутимый Гаврилыч, бросил в пепельницу сломанную пополам незажженную сигарету и залпом выпил коньяк.

Глава 3

За окнами конспиративной квартиры ярко голубело апрельское небо. Старые, поднявшиеся до пятого этажа деревья во дворе уже подернулись нежно-зеленой дымкой начавшей распускаться листвы, по карнизам, скрежеща и постукивая коготками, бродили озабоченные голуби, и их утробное воркование было слышно даже сквозь закрытые двойные рамы. Откуда-то снизу доносилось громкое хоровое чириканье устроивших очередной дебош, пьяных от весны воробьев; дворничихи в ярких платках размеренно шаркали метлами и перекликались зычными, как у кадровых прапорщиков, голосами.

Глеб Сиверов курил в открытую форточку, с интересом глядя во двор, – Федор Филиппович подозревал, что он наблюдает за воробьями. Из динамиков стереосистемы лилась негромкая классическая музыка – в этом вкусы профессионального ликвидатора по кличке Слепой и кандидата искусствоведения, дочери знаменитого профессора Андронова Ирины совпадали целиком и полностью. Федор Филиппович со своей любовью к тишине, таким образом, остался в меньшинстве и был вынужден до поры до времени с этим мириться.

Ирина Андронова принесла с кухни только что заваренный кофе, и Глеб, не дожидаясь приглашения, вернулся к столу. Он уселся в глубокое кресло, с благосклонным кивком принял из руки хозяйки чашку, понюхал, одобрительно хмыкнул, пригубил чуть-чуть и посмаковал с видом профессионального дегустатора. От Федора Филипповича не укрылся тот факт, что Ирина наблюдала за манипуляциями Сиверова с плохо скрытым нетерпением.

– Недурно, – изрек наконец Слепой и сделал второй глоток. – Ей-богу, недурно. Должен вам заметить, Ирина Константиновна, что налицо определенный прогресс. За то время, что мы не виделись, вы таки научились варить вполне приличный кофе. Долго тренировались?