Вот чёрт. Ещё один момент, когда не знаешь, где найти правильные слова.

– Ты рассказала кому-то? Его наказали?

– Кому я могла рассказать? Хотела сначала маме, но вспомнила, как совсем недавно она говорила мне о роли женщины, о девственности, которую, как жемчужину, я должна подарить одному единственному. Мне казалось, что мама обвинит меня в случившемся, поэтому я молчала.

Я обнимаю Веру.

– Это ужасно. Я могу только представить, через что ты прошла. Как ты справилась с этим? – искренне спрашиваю я.

– Я просто жила. Прикрыла свою трещину. Наложила грубый шов из отрешённости и напускного веселья. Маме казалось, что это переходный возраст. Меня устраивало такое её объяснение. Нет, я не боялась мужчин. Но, видимо, после этого не могу быть полноценной женщиной.

– Почему?

– Ну хотя бы потому, что я так и не знаю, что такое оргазм.

– Пятьдесят процентов девушек этого не знает. Хорошо, что ты сейчас можешь говорить об этом.

Солнце упало на её лицо, и она зажмурилась, отклонилась, невольно прижавшись ко мне.

– Спасибо за откровенность. Ты полноценна. Ты же хорошая, красивая, умная девушка, но пережила травмирующий опыт, это не делает тебя хуже. С этим можно и нужно справляться. Я теперь кое-что понимаю. Ты не уходишь от Максима, потому что наказываешь себя за то, в чём не виновата… И страйкбол этот – тоже оттуда – скрытая агрессия к мужчинам…

– Я думаю, вся это стрельба действительно немного освободила меня. Это плохо?

Её щека возле моей.

– Нет.

– Но камень остался.

– Тебе нужно поговорить с матерью, расскажи ей всё. Тебе станет легче.

Она трётся о мою грудь лицом, как кошка.

Мы оба должны подумать. Ощутить, что поменяло в нас такое признание. Я молча приношу нам ещё чаю.

– Знаешь что, психиатр?

– Ммм?

– Мне кажется, у тебя тоже есть такой отпечаток несовершенства мира, который ты несёшь камнем. Я права?

Я немного отстраняюсь, смотрю на Веру. Женщины от природы проницательны.

– Да. Видимо, своя боль есть у каждого, – признаю я.

– И что же это у тебя?

Об этом тоже почти никто не знал, но я почувствовал, что теперь должен отплатить откровенностью, показать свой камень. И я попробовал извлечь его из фундамента тёмного прошлого:

– Я убил свою мать.

Серия 3

Меня всегда пугал потухший взгляд – несмываемая печать на лицах персонала больницы. Часто, глядя в зеркало, я искал такой же безразлично холодный отпечаток и в своих глазах. Пока не находил. Возможно, он виден лишь со стороны. Тем людям, кто не так часто сталкивается с чужим горем и болью. Нет, всё же я считал себя не похожим на других врачей, санитаров, медсестёр. Что-то удерживало во мне заинтересованность в человеческой судьбе, благосклонность, можно сказать, даже своеобразную любовь к тем, для кого, по воле судьбы, я становился проводником, маяком и гидом на пути к выздоровлению или, точнее, ремиссии. Выздоровление в психиатрии, особенно в отделении шизофреников – миф, недосягаемая высота. Сколько их каждый год, а то и пару раз в год возвращается. Сколько десятилетиями живут в психушках.

Я копал и копал, словно кладоискатель, надеялся на чудо. Новые методы, новые комбинации лекарств. Я готов был испробовать всё.

Я часто раздражался на людей, на их пустые разговоры и низменные желания, но больше всего презирал бесконечную робость тех, кто имел здоровый, работоспособный мозг, способный к развитию, но простаивающий, как жеребец, не видевший ничего, кроме огороженного стойла. Эти две черты боролись во мне с детства, я всё не мог понять, гуманизм – это любить и принимать каждое человеческое существо, невзирая на их мораль, положение и отношение, или только тех, кто вошёл в мою жизнь, ища руку помощи, сочувствия и тепла, и с достоинством мог их принять. Выходит, мой личный гуманизм был избирательным интересом, возможно, эгоистичным желанием почувствовать себя полезным. Вполне себе смысл существования.