Сейчас он пах по-другому: поездом, усталостью и какой-то взрослостью. Не было тех дешевых духов и столовской выпечки. Внешне отец почти не изменился – только морщины залегли на вытянутом овальном лице. Он постарел, но не настолько, чтобы стать непривлекательным.
– Точно ничего, что я приехал? – спросил он, неловко переминаясь с ноги на ногу в коридоре.
– Ты же уже приехал, – растерянно заметил я, а потом повторил: – Это твой дом, проходи. Давай сумку поставлю.
Я забрал у него спортивную сумку с вещами, потом – осеннюю куртку и повесил ее на крючок. Отец снял старые кроссовки: мне казалось, еще те, в которых он уезжал. Тот день я помнил смутно: бабуленция сказала, что отец вернется через пару дней. Но потом прошла неделя, сменившись месяцем, затем полгода, и я окончательно перестал ждать. Мы созванивались, но ни о чем не говорили. Чужим людям нечего друг другу сказать.
Его каштановые вихры, всегда будто растрепленные ветром, и сейчас торчали во все стороны. На лице виднелась легкая небритость, на щеках – от улыбки ямочки. Я тоже попытался улыбнуться, но вышло наверняка криво и ненатурально. Отец оглядывал меня с головы до ног, и мне даже стало неловко от такого его пристального взгляда. С возрастом он все сильнее становился похожим на деда: те же черты лица, прохладный взгляд серых глаз, острая ухмылка. По моим подсчетам отцу сейчас было около тридцати одного.
– Моя куртка? – папа удивленно посмотрел на мою потрепанную одежку.
– Твоя, ага. Бабуленция зашила, сказала – ничего, сносится.
У отца поджались губы, а глаза блеснули чем-то нехорошим, озлобленным. «И на что я только деньги отправлял», – процедил он себе под нос, думая, что я не услышу. Но я услышал. И это он еще не видел всего моего гардероба, состоящего почти полностью из его подростковых вещей.
– Чай будешь? – я первым зашел на кухню, надеясь отвлечь его от раздумий.
– Черный, покрепче, – мне показалось, что он говорил это на автомате. Его взгляд все еще изучал мои шмотки.
Да, я по-прежнему стоял в его рубашке – немного мне большеватой, широкой в плечах, потертой подмышками. Брюки были мои, но и они смотрелись несуразно, будто их сняли с великана, а потом неудачно ушили. Немудрено, что надо мной все смеялись в школе. Я бы и сам посмеялся, но было не до веселья.
Чайник кипел мучительно долго, а отец за столом молчал. Я тоже не мог ничего из себя выдавить и нервно теребил заусенец на большом пальце до тех пор, пока не пошла кровь. Спешно вытерев ее о брюки, я чуть поморщился и уставился в окно. Папа продолжал молчать. Мне казалось, что ему было неловко находиться на нашей кухне. Некогда его, но сейчас – чужой, отторгающей его.
Наконец, раздался громкий свист, и я тут же выключил плиту. Ливнув кипятка в фарфоровую кружку, у которой облупилась эмалевая кайма, я кинул в нее сразу два пакетика дешевого «Липтона». Его всегда покупал дед, а мне на вкус такой чай никогда не нравился. Другое дело – «Гринфилд» у Валюхи дома, где я пару раз был в гостях. Но нам на такой не хватало, и я втихую завидовал. В последний раз даже стащил несколько пакетиков.
– Сахар?
– Нет, – он слишком резко накрыл ладонью кружку, чуть ее не опрокинув, и я отшатнулся.
– Нет так нет, – проворчал я, поглядывая на него с легкой опаской. Он глотнул прямо кипяток. Я опять поежился, разбавляя себе сладкий чай холодной водой из-под крана.
Отец прихлебывал чай, я неловко разглаживал складки на старой клеенчатой скатерти, но они уже так заломились, что не поддавались пальцам. Молчание стало до того тягостным и напряженным, что мне захотелось уйти в свою комнату. За окном пасмурнело, небо заволакивалось серыми, по-осеннему свинцовыми тучами. В кухне солнечные зайчики тоже больше не появлялись.