Дачный поезд увозил Алю из Болшева, и в окне мелькали перелески, лужайки, овраги, березнячки, ельнички – милое Подмосковье! И колеса весело стучали и приближали Алю к Москве, и Аля все чаще смотрела на часы, высчитывая, сколько еще минут осталось до встречи с ним…
Но кто же был он? Какой был он? Марине Ивановне он очень понравился, она сразу приняла его душой. Мур писал ему потом из Ташкента в 1943-м: «Знай, что я к тебе всегда очень хорошо относился и считаю тебя прекрасным человеком, прекрасных качеств и свойств…» «Если бы ты был около меня, то все было бы по-иному, тебе я поверил бы, тебя бы послушался, ты – мне друг, и тебя в эти подлинно трагические для меня дни, тебя-то мне очень недоставало…» Сергей Яковлевич, кажется, относился хорошо. Он любил дочь, а дочь любила Мулю.
Я никогда его не видела. Только на маленькой и плохой фотографии, что стояла за стеклом на книжной полке над письменным столом Али.
Он был темноволос, коротко стрижен, глаза карие, выразительные, правильные черты лица, красиво очерченный рот, белозубая покоряющая улыбка. Он был умен, остроумен, ум – математически точный, юмор злой. Эмоций, как говорят, был лишен, творческого начала тоже, но был блестящим организатором, а как известно, без таких работников ни одна газета, ни один журнал не обходятся. Так мне его описывали его друзья.
Он работал сначала в правлении Жургаза вместе с Кольцовым. Жургаз объединял 45 изданий: газеты, журналы, издательства. Кольцов был председателем, Гуревич – секретарем. Потом Жургаз расформировали, и Муля перешел работать в журнал «За рубежом» опять же вместе с Кольцовым. Он блестяще знал языки, английским владел как родным. Он ребенком долго жил за границей, в Америке, где работал его отчим.
Все, кто знали Мулю, утверждали, что он был компанейским парнем, остряком, незаменимым в застолье и отличным работником. И еще он был отчаянным ловеласом и не мог пропустить ни одной женщины, и женщины ему охотно уступали… Он был женат на Шуре Левинсон, психиатре, и у них был сын. Шуретта, как звали ее друзья, его зверски ревновала. Но все романы его были кратковременными, увлекался он недолго, и хитрая Шуретта, хотя и переживала, но знала, что он все равно останется при ней. Так, по крайней мере, было до приезда Али. Его друзья уверяли, что Алю он действительно полюбил, и это не было просто увлечением.
«Барышня на работу ездит в город…» Барышня выскакивает из метро на площади Свердлова, на Театральной, и несется по Большой Дмитровке, ловя на себе взгляды прохожих. Мужчины заглядываются на нее, женщины косятся на ее явно «не нашу» одежду. И она, довольная собой и всем миром, торопится туда, где по другую сторону Страстного бульвара, или, как он раньше назывался, – Нарышкинского сквера, за трамвайной линией, стоит уютный особняк с шестью зеркальными окнами по фасаду, с дубовой парадной дверью, по бокам которой на стенах прибиты доски с названиями журналов, обитавших в этом особняке. А левее, ближе к площади Пушкина, за глухим каменным забором в садике под тентами, под развесистыми деревьями – ресторанчик, куда так любили забегать писатели, художники, где всегда было людно и где вкусно кормили.
Аля входит в парадную дверь, поднимается по ступенькам широкой лестницы и застывает на минуту перед огромным, во всю стену зеркалом – мимо невозможно пройти. Направо с лестничной площадки дверь открыта в просторную, светлую и уютно обставленную комнату, где за роялем не раз сидели молодые Шостакович, Прокофьев, еще не успевшие быть обруганными ЦК партии и лично товарищем Ждановым за формализм и сумбур в музыке. Где часто собирались поэты, читали стихи.