При большом декольте на груди у нее была видна коричневая родинка, а у нее всегда было большое декольте и жемчужное ожерелье на полной шее, и сережки в ушах, и кольца, браслеты.

– Это все осколки, мы все с Алешенькой прожили, – вздыхала она.

Как-то при мне, задергивая шторы и глядя на темное мокрое стекло, по которому барабанил осенний дождь, Наталья Владимировна вдруг воскликнула, всплеснув руками:

– Боже мой! Я ведь только теперь поняла, какой Сталин великий человек! Подумать только – променять благословенный климат Грузии на эту мразь и слякоть! Как надо любить русский народ! Россию!..

Говорила, щуря подведенные глаза, кокетничая. А она всегда кокетничала со всеми, даже с двумя крохотными японскими болонками, лежавшими, как неживые, как вышитые на подушке, в большом кресле в столовой. Наталья Владимировна хватала их и, по очереди целуя в черные носы, уверяла, что Алешенька ее к ним ревнует. А Алексей Алексеевич, показывая мне свои фотографии, где он был запечатлен кавалергардом в белых рейтузах, в мундире, спрашивал: – Хорош, собака, а? Хорош? Влюбилась бы?

– Да я и сейчас готова.

– Наташенька, – кричал он, – иди сюда, ты слышишь, что говорит Маша.

Они были как состарившиеся дети, игравшие в жизнь, умевшие вести эту игру легко, непринужденно, радуясь друг другу, радуясь прожитому дню, не очень-то, видно, задумываясь и не принимая ничего близко к сердцу. В доме у них всегда было легко, просто, и нигде так вкусно не кормили, как у Игнатьевых. Граф сам колдовал в своей кухне, вывезенной целиком (!) из Парижа, включая плиту, сотейники, кастрюли, сковородки, ложки, плошки и всякие специи! Он собирался, окончив «Пятьдесят лет в строю», написать поваренную книгу…

Бывала я и у Лили Брик, которую впервые увидела на похоронах Маяковского, и была разочарована, что такую рыжую и некрасивую, как казалось мне, он воспевал в стихах!.. О чем и не преминула ей сказать чуть ли не при первой встрече, ибо она сразу обаяла и покорила меня. Она была старше, должно быть, более чем на двадцать лет, но никогда не чувствовалось этой разницы в возрасте.

Она умела быть молодой, не молодясь отнюдь, а сохраняя какую-то удивительную душевную молодость и интерес к жизни, и ее карие глаза так и были до последних дней живыми, искрящимися, а на слово она была зла и остра.

Бывала я уже и в милом, гостеприимном доме Антокольского, куда в любое время дня и ночи могли ввалиться гости из Грузии или из Киева и быть обласканы, накормлены, напоены в маленькой столовой с кобальтовыми стенами, овальным столом и большим диваном красного дерева. А через открытую дверь кабинетика Павлика с полок глядели такие уютные томики французских поэтов, одетые в кожу, и гипсовая маска, снятая с мертвого Вахтангова, и фотографии живого Вахтангова, и портрет хозяйки дома, актрисы Вахтанговского театра Зои Бажановой, с прямыми льняными волосами, падающими ей на лицо. И сам Павлик – маленький, шумливый, и для нас – тех давних, молодых – Павлик, и для нынешних молодых – в свои восемьдесят лет – тоже был Павлик, все с такими же горящими безумным огнем глазами, удивленно и жадно глядящими на мир.

Была я однажды и у Твардовского, только недавно переехавшего из Смоленска, в его единственной комнатушке в коммунальной квартире, где дощатый пол был выскоблен до блеска руками Марии Илларионовны, где у стены стоял стол – простой, некрашеный, со шкафчиком, какие ставились на кухне. А на табуретке сидел Александр Трифонович в косоворотке, худенький и очень миловидный какой-то юношеской миловидностью, хотя уже отец семейства и уже автор известной поэмы «Страна Муравия». Подобрав ноги под табурет, глядя очень внимательно и прямо в глаза, он внушал мне, что я лукавлю и только из вежливости делаю вид, что мне нравится его «Страна Муравия», – я горожанка, выросла на асфальте, и не могу любить Некрасова и чувствовать его, Твардовского, стихи; и что у Некрасова мне могут нравиться разве только «Русские женщины», а он, Твардовский, «Русских женщин» еще не написал…