И я узнаю вместе со всеми. Тарасенков о той встрече с Борисом Леонидовичем умолчал. Мы еще только недавно поженились, я училась в Литературном институте, и он, видно, боялся, чтобы я не разболтала. Думаю, конечно, что Борис Леонидович сказал доверительно не только одному Тарасенкову о приезде Марины Ивановны. И кто-то кому-то тоже сказал, и тоже доверительно, но все же гласным это становится именно в конце ноября – в декабре. А в десятых числах декабря Марина Ивановна поселяется в Голицыне, неподалеку от Дома писателей, и только в июне уже 1940-го переезжает в Москву, на улицу Герцена.

«Судя по дневнику Мура, мама с Тарасенковым познакомилась в июле 1940 г., – писала мне Аля… – Один мамин новый знакомый, к-й коллекционирует ее вещи, должен поговорить с Павленко (по поводу задержания на таможне ее книг и рукописей)».

А вот запись Мура от 29.7.40 (по-французски). «…Вчера я провел приятный вечер. Мы были вместе с новыми мамиными знакомыми, Тарасенковыми, в парке культ. и от. Этот Тарасенков собирает мамины произведения и был, естественно, рад познакомиться с ней. Он культурный, симпатичный, довольно умный (но не слишком) человек. Жена его очень хороша, вполне select[2]. Мы неплохо поболтали с ней вчера, она белокурая, высокая, с приятным голосом – интересуется искусством, остроумна».

Что касается описания моей внешности и остроумия, то тут надо сделать скидку на возраст Мура, ибо чем-чем, а остроумием я никогда не отличалась, впрочем, как и белокуростью.

Но в июле мы уже, как это принято говорить, познакомились домами и бывали друг у друга. Значит, с Тарасенковым встреча произошла раньше, ибо уже где-то в июне он приводит Марину Ивановну в книжный магазин на Тверской, где работает его приятель Борис Шиперович. Тарасенков звонит ему предварительно по телефону, и тот, столько наслышанный о Марине Ивановне от Тарасенкова, да и сам знающий ее по книгам, ждет ее с замиранием сердца.

Марине Ивановне нужно много книг, и Борис обещает ей подобрать. Она долго роется на полках, она говорит, что купила бы и то, и это, ее интересуют книги и на французском языке, и на русском, но у нее нет денег на все. Шиперович и Тарасенков тоже бедны как церковные крысы и могут помочь ей только вздохами.

– Ну, какая она? – допытываюсь я у Шиперовича.

Тот не без юмора подробно описывает свои переживания, как он с нетерпением ожидал ее прихода, как переставлял книги на полках, как даже вытирал их носовым платком – подумать только, сама живая Цветаева будет их касаться!.. Как наконец отворилась дверь, и в магазин с сияющей физиономией вошел Тарасенков, пропуская впереди себя не очень высокую, худощавую женщину, в темном костюме, в берете… «Ну, ну…» – подбадриваю я Шиперовича. Но дальше он начинает мямлить, нудить что-то неопределенное, пожимать плечами и как испорченная пластинка повторять одно и то же: не очень высокого роста, среднего скорее, худая, в темном костюме, коричневом, кажется, в таком же берете – в общем, ничего особенного… От Тарасенкова нельзя было добиться и этого.

– Я не могу тебе описать, какая она, для нее это совершенно не важно, какая. Она – это она! Сама увидишь, потерпи, познакомлю.

Я еще только входила в литературную среду и наивно, с излишней серьезностью относилась к тому, кто – какой! Позже я пойму, что, в общем-то, это не имеет никакого значения. Люди уходят, остаются книги, если остаются, конечно…

Тарасенков возил меня в Ленинград, где меня потрясла петербургская квартира Лавренева. Огромные комнаты с высокими лепными потолками, белыми распашными дверями. Хрустальные люстры, картины, кабинет заставлен книжными шкафами, огромный письменный стол, заваленный рукописями, гранками, тяжелый прибор из мрамора и бронзы. Особенно впечатляла столовая: очень длинный стол, крытый крахмальной белоснежной скатертью, крахмальные салфетки, низкая хрустальная ваза с цветами, безукоризненный фарфор, холодная красавица жена, которая вышла к обеду в длинном вечернем платье; хозяин, блестя очками и остроумием, возглавлял стол, и позади него на стене во весь рост сам Петр Великий в ботфортах.